В самом начале знакомства, несмотря на хорошие рекомендации, он отнесся ко мне недоверчиво. «А вы точно знаете, что это порядочный человек?» – упорно расспрашивал он мою будущую жену. Я как бы издали чувствовал на себе его холодный, проницательный, оценивающий взгляд. Как-то он устроил мне – у наших общих друзей – экзамен на знание малоизвестных русских поэтов и заставил попотеть, поскольку ему были ведомы самые заповедные уголки отечественной лирики, являвшейся его главной страстью. Я заработал, думаю, троечку с плюсом. И вот тогда он сделался чуточку мягче. Но и гораздо позже, когда мы вели с ним откровенные беседы, я каждый раз ощущал себя отчасти экзаменуемым. Более того – вдали от Москвы, в Польше, когда я писал что-нибудь о России, мне трудно было отрешиться от мысли, что он об этом узнает, разыщет, прочтет, оценит. Иное дело, что при каждом приезде надлежало отрапортовать ему о прибытии. Это почти дословно так, поскольку своё «слушаю» он произносил по телефону голосом командира, ожидающего рапорта. И такой рапорт следовало приготовить. Сразу после этого «слушаю» следовал вопрос: «Что нового?». Понятно, что нового в Польше. За Польшей Борис Абрамович внимательно и с любовью следил, имел в ней много друзей, переводил многих поэтов и считал, что ее поэтическая культура не уступает русской. Ожидаемый ответ должен был кратко передать самое существенное. Потом звучал столь же лаконичный вопрос: «Когда придёте?». Промедление тут не допускалось. А затем в его полутемном кабинете делался подробный отчет. Хозяин слушал, внимательно глядя настороженными, чуть выпуклыми, как у нахохлившейся птицы, глазами и подперев округлую, скульптурной лепки голову с пышными усами. Он выглядел как родовитый еврейский аристократ (не говорите мне, что это трудно себе вообразить, ибо именно так он выглядел, посмотрите на одну из его многочисленных фотографий и вы согласитесь со мной). Он почти никогда не улыбался, почти никогда его не покидало выражение глубокой озабоченности. Таким, должно быть, его сформировала война, и таким он оставался. Вы чувствовали, что получаемую информацию он взвешивает, оценивает, анализирует. Он задавал конкретные вопросы и сам конкретно информировал о том, что произошло в России. Легкая, поверхностная беседа здесь была исключена. На повторную встречу он, как правило, не приглашал, считая, видимо, цель достигнутой, и был прав.
Пока не наступила встреча, непохожая на прежние. Я приехал, представил отчет и рассказал о том, что в Варшаве в костеле Визиток отслужили заупокойную мессу за душу польского Слуцкого, Арнольда, умершего в Германии «мартовского изгнанника» партийных властей. Как не удалось поместить в прессе самого короткого сообщения об этом, даже некролога в «Жиче Варшавы» – и костёл стал единственным местом, в котором можно было почтить память бывшего коммуниста, офицера, замечательного польско-еврейского поэта. (Потом открытость церкви сделалась чем-то очевидным, но тогда – шел 1974 год – это создавало прецедент). И о том, что мессу за Слуцкого отслужил ксёндз-поэт Ян Твардовский. Борис Абрамович весь обратился в слух. Я знал, что его всегда интересовал факт существования польского однофамильца. Теперь мне довелось быть очевидцем рождения стихов – на моих глазах разгоралась искра творческого волнения. Вечером того же дня он позвонил: «Андрей, хотите, прочту Вам стихи?». Это было, кроме всего прочего, нечто очень русское в старом стиле – желание тут же поделиться только что рожденными стихами. То, что он прочел, являлось и прощанием, и сведением счетов. Он сопоставил свою судьбу и участь тезки, браталяха, задумался над выводами, сделанными тем, и, думаю, позавидовал его решимости. А затем транспонировал биографию Арнольда в свою неповторимую тональность, резкостью и обыденностью слога защищаясь от чрезмерности обуревающих чувств и вслушиваясь в звон варшавских колоколов, звучавших и для него…