Поцелуй на морозе (Дравич) - страница 55

Он закончил чтение. Я какое-то время молчал. «Ну и как?» – спросил он. «По-моему, очень хорошо, Борис Абрамович. Спасибо», – ответил я. «Считаете, что всё в порядке?». Да, я был уверен в этом. И продолжаю так считать.

Потом я получил от него рукопись этого стихотворения с его посвящением мне. Когда в начале 1986 года я узнал о смерти поэта и терзался мыслью, что никогда уже его в Москве не увижу, то перевел «Мессу памяти Слуцкого» на польский.

ОСЯ. Иосиф Бродский. Уже в марте 1963 года, когда я впервые посетил Ленинград, кто-то дал мне его телефон. Я позвонил. Он сказал, что придет в гостиницу, где я остановился. И появился почти немедленно. Мне запомнилось, что как только он пришел, сразу зазвучали его стихи. На самом деле мы, конечно, обменялись какими-то вступительными фразами, но у воспоминаний своя логика – они кратчайшим путем ведут к самому важному, а здесь это была поэзия. Он, это чувствовалось, жаждал контактов, особенно с гостем из Польши. В России, кроме узкого круга ленинградцев, его еще, по сути дела, никто не знал. А у него было сильное чувство собственного достоинства и дарования, нуждавшееся, однако, в подтверждении.

Он начал сразу с высокой ноты, голосом приподнятого, словно бы молитвенного звучания, и декламировал в традиционной русской манере, подчеркивая мелодию стиха, а не смысл. Вообще-то, я не слишком люблю такое чтение. Но на этот раз ничто, кроме стихов, не имело значения:

Джон Донн уснул. Уснуло всё вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
Уснули стол, ковры, засовы, крюк,
Весь гардероб, буфет, свеча, гардины,
Уснуло всё. Бутыль, стакан, тазы,
Хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,
Ночник, бельё, шкафы, стекло, часы…

Голос заполнял собой весь гостиничный номер. Я слушал едва ли не лучшее из его ранних произведений – «Большую элегию, посвящённую Джону Донну». Картина разрасталась по спирали, подобно полету кружащейся пчелы, и ей, казалось, не будет конца. Она вся состояла из конкретных деталей, но их наслоение, напластование обретало некий метафизический, сверхъестественный масштаб. Новый и великолепный поэтический мир, а одновременно впервые после эпохи Мандельштама целиком укорененный во всей европейской культуре, традиции, мифе – каскадами слов обрушивался на меня, прижимая к спинке кресла. У меня захватило дыхание.

…Ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду.
Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье,
Среди бумаг в столе, в готовой речи,
В её словах, в дровах, в щипцах, в угле
Остывшего камина, в каждой вещи,
В камзоле, в башмаках, в чулках, в тенях