Он знал о себе все, и он не знал ничего. Он не задумывался об устройстве мира, о природе зла, его тяготило перетекание слов, холодная игра ума, лишенная обжигающего страстного опыта. Книжное знание он воспринимал мимоходом, как берут из корзины яблоко. Он не копил премудрость впрок. Его ощущение жизни было сильнее тяги к многодумью, которое само по себе подкашивает ноги, делает человека рассеянным, вгоняет в сон, как осенний холод муху. Ему было четырнадцать, когда он ушел из дома. И никогда не жалел об этом. Все, что осталось там, не тяготило его память. Драгоценные обрывки детских впечатлений, которых кому-то хватает сполна на всю жизнь, возникали перед ним лишь изредка, на пороге сна и длились недолго, засыпал он крепко и быстро. Он был слишком мал, когда его отец примкнул к христианскому воинству и отправился отвоевывать у язычников Святую землю. Тогда он остался в большом доме на попечении слуг, а мать вскоре исчезла навсегда, подарив ему брата и одно из первых смутных воспоминаний. Детский мозг, поглощенный узнаванием, не остановил, не задержал внимание на том, что должно длиться долго, год за годом — на общении с матерью. Он вспоминал ее теперь отдельными проблесками, выхваченными наугад, и сам образ проступал бесплотным, ничем не связанным с реальными событиями, которые определяют достоверность воспоминаний. И вместе с тем было в них нечто, что осталось, закрепилось прочно, как точка отсчета, с которой и началась сама жизнь, как рубеж для других более зрелых и точных впечатлений. С них пошло движение маятника. Скользнувший по лицу лучик света, легкий будоражащий запах дыма, растекшийся в сырости осеннего воздуха, частицы звука, дробящиеся в звоне колокольцев, прохлада руки, замершей на горячем лбу. Это было понятно. Старое, забытое, что было связано с матерью, больше не могло повториться, и потому было убрано, спрятано навсегда среди таинственных образов детства и являлось нераспознанным среди других ощущений, вызывая смутные будоражащие толчки несостоявшегося чуда, беспокойства и тоски. Одно он запомнил. Постепенно круглящийся живот, под которым он стоял, уткнув голову в ее ноги, прислушиваясь к тайне, вызревающей изнутри и освобожденной на свет ценой ее собственной жизни. Всю ее сразу, отстраненно чужую, вне связи с этими обрывочными воспоминаниями, он увидел уже мертвой. Плита над ее телом, и чуть раньше разрытая яма и были тем завершением, которым отметило его раннее детство, обрывом, над которым застыло неподвижное и белое лицо. И еще отблеск огня, который после отъезда мужчин стали разводить более скупо, так что темнота собиралась под сводами жилья и отзывалась пронзительным писком летучих мышей. Этот резкий звук странным образом слился с неподвижностью мертвого лица.