Любили мать не только больные, любили все. Любили мои товарищи школьные, институтские, послевоенные, любили соседи, сослуживцы, даже жившие в нашей уплотненной квартире КГБ-исты (думаю, именно поэтому, не было у нас никаких неприятностей по этой части). Любили за веселость, за умение видеть в жизни в основном светлое (тетка, напротив, только темное Господи, до чего же были они разные!), за доброту, приветливость, щедрость ("Слушай, ты ж только что получил гонорар, почему ничего не дал Жене, ведь они сидят без копейки денег"). Когда я неожиданно, после первой книги, разбогател, за нашим столом, как правило, собиралось - в обед, к вечернему чаю - не меньше десяти-двенадцати человек. Прижимистая наша домработница Ганя только шипела и негодовала - "Ходють, ходють, як в ресторан, хоч бы хто потим посуду помыв..." - а мать только волновалась, почему второй день нету Евгении Григорьевны, не заболела ли, узнай.
Человеком она была не только веселым и компанейским - ,,Ну, что вы всё сидите, дымите и Никиту ругаете - пошли в кино! Галопом! Где мои туфли?" но и не отстающим от века. Очень одобряла короткие юбки, - удобно в троллейбус влезать,- читала "Известия (интереснее, чем "Правда"!) и велела мне даже подписаться на "Новое время", которое, скажу по секрету, по-моему не читала. И в то же время она была и "старорежимной" - держать слово, быть всегда на высоте, не лгать, не пресмыкаться - вот, что она требовала от людей. Нет, не требовала, она ни у кого никогда ничего не требовала, просто люди, не соответствующие этому эталону, скажем так, встречались менее радушно.
Как врач, она была безотказна, - в любую минуту на край света, поэтому, возможно, и любила больше всех Исачка Пятигорского, моего друга с институтских еще лет, специальность которого была всем помогать - поступить в институт, в техникум, устроить на работу. Если у кого какие-либо осложнения, тут же призывала меня: "Позвони Исачку, он всё сделает". Кажется мне, что и Исачок больше всех на свете любил ее. "Вот ты, Вика, не замечаешь, а я провинциал, из Умани, и прямо могу тебе сказать - если есть в тебе еще что-то хорошее, то только от нее. А у нее от девятнадцатого века, - но тут же с ухмылкой добавлял, - впрочем, товарищ Сталин тоже девятнадцатого..."
Не знаю, как там с веками, но чувство долга в ней было развито до чрезвычайности. Ее слова, сказанные мне по телефону из окруженного Киева в Ростов: "Я рада, что тебя призвали в армию. Не время сейчас в театре на броне сидеть" чуть до слез меня не довели. И не было этого знаменитого материнского "береги себя", хотя было другое, очень ее: "Смотри, пиши аккуратно". К слову сказать, в Ворошиловграде, незадолго до нашего печальной памяти наступления на Харьков, я, проходя мимо почты, зашел в нее и отправил письмо, - придет же такое в голову! - другой моей тетке, Вере, жившей не больше, не меньше, как в Швейцарии. Чудеса из чудес - письмо не только дошло до Лозанны, очевидно, через Америку, но переправлено оттуда было в оккупированный немцами Киев. Сколько счастья доставило это матери в конце года она знала, что в мае сорок второго года ее сын был жив-здоров.