Жизнь решает все (Лесина, Лик) - страница 198

— Гудело, — сказала Ылым, глядя в отцовские глаза. — И будет еще. Демоны меха раздувают.

— Все равно нельзя. Надо тихо.

— Вечером будет угощение в честь настоящего ханмэ. Будут пировать все от стариков до детей. Потом крепко уснут до утра.

Ылым погладила один из многочисленных мешочков на поясе.

— Но знаешь, отец, тебе не людей, тебе их бояться надо.

От летящего кубка она уклонилась: сказалась сноровка. Да и сдал отец, ослабел, уйдет скоро. И, понимая неминуемость смерти, молчит.

Не разрешил, но и не запретил. Дал решать самой. Впервые.


Тяжелую дверь изнутри заперла сама, сама же лампы расставила и свечи зажгла. Сама, сбивая руки, возилась с замками и цепями. Где-то за стеной, в ночной темноте, крутился любопытный и назойливый кучер Паджи. В рот ничего на пиру не брал, а после помогал даже. И ключи передал, но только удостоверившись, что ящик оказался в нужном месте.

Крышку открывать Ылым медлила, все принюхивалась и дрожь в руках унимала. Наконец, решившись, толкнула, зажмурилась, а когда открыла глаза — выдохнула с удивлением и ужасом. Неужели живой?!

Нет, не живой. Не шелохнулось перышко у губ, не запотела дыханьем полированная пластина. И сердце молчит, и раны — сколько ж их?! — не кровят. А что тело по жаре непорченое, так то камы постарались.

— А в тебе ничего от нее нет. Его-то я не видела, но отец говорит, что похож. Не знаю. Наверное. Мы с нею одного года были. — Ылым все равно прикасалась к телу осторожно, не из брезгливости — из страха нарушить хрупкую иллюзию. — И в один год за нас тархат дали, только за меня двадцать коней да три сундука перца, а за нее…

Одежда, Ылым принесенная, бедна. И седло самое простое. До того простое, что приходится отворачиваться, стыдясь на лицо глядеть.

— Я ей завидовала поначалу. Потом, правда, все переменилось… Как оно началось, муж меня сразу домой вернул, не захотел мятежом мараться. Да разве ж это мятеж? С кем? Всех до Мельши перебили.

Кому она рассказывает? Племяннику, которого никогда не видела? Кагану, лишенному достойного погребения? Мертвецу? А хоть кому, но гудит земля, требует не то покаяться, не то поделиться болью, годами накопленной.

— Мужчины воюют и умирают. Женщины тоже. Разве ж так можно жить?


Нельзя, но почему-то живут. Плодят злобу, льют черноту, вымарывая все светлое. Черное-белое, белое-черное, вертится знак Всевидящего ока, сливаясь единым пятном. И действительно, есть ли на нем белое?

Когда они выбрали? Или выбирают? Каждый день, каждый миг, каждым словом и поступком? Изощренный суд, когда воздается не каждому, но всем равной долей?