Слыхал, великие поющие негры зовут его «Яблоко!»
«Теперь там тебе замкнутый город Манхэттов, опоясанный причалами», спел Херман Мелвилл.
«Обвязанный вокруг сверкучими приливами», спел Томас Вулф.
Целые панорамы Нью-Йорка повсюду, от Нью-Джёрзи, от небоскребов. —
Даже из баров, вроде бара на Третьей авеню – 4 утра, мужчины все ревут в возбужденьи дзынь-чпок стаканов у поручней стойки с латунной подножкой, «ты куда это пшел» – В воздухе октябрь, в дверном солнце индейского лета. – Два продавца с Мэдисон-авеню, день-деньской работавшие, входят молодые, хорошо одетые, строго костюмы, пыхают сигарами, рады, что с днем всё, и наступает выпивка, бок о бок входят, улыбаясь, но места у ревущей (Еть!) переполненной стойки нет, поэтому они становятся вторым рядом от нее ждать и улыбаться, и разговаривать. – Мужчины и впрямь любят бары, и хорошие бары любить надо. – Здесь полно предпринимателей, работяг, Финнов Маккулов Времени. – Оробленные старосерые пьянчуги, грязные и пивохлещуще радые. – Безымянные грузовые автобусоводилы, на бедрах болтаются фонарики – старые свекольнохарие пивоглоты печально возносят пурпурные губы к счастливо питейным потолкам. – Бармены проворны, учтивы, заинтересованы в своей работе, как и в клиентуре. – Как Дублин в 4.30 пополудни, когда работа сделана, но это Третья авеню великого Нью-Йорка, бесплатный обед, запахи выхлопа, реки, обеда на Муди-стрит, дороге копоти, что мимомешается у двери, гитароиграющие герои с долгими бакенбардами вынюхивают на деревянных крылечках предвечерней дремы. – Но это Нью-Йоркские башни дальше высятся, голоса трещат калечатся поболтать и пережевать сплетни, пока Уховерт не выронит свой груз – Ах Джек Фицджералд Могучий Мёрфи, где же ты? – Полулысые, синяя рубашка драна, землекопы в дангери, обтрепанных по концам, в кулаках стаканы сиястеклянной пены поверх бурого предвечернего пива. – Под ногами рокочет подземка, а чувак в хомбурге и жилете, но без костюма, правляющий какой-то, переступает с правой ноги на левую на твоем латунном поручне. – Цветной дядька в шляпе, величавый, молодой, под мышкой газета, прощается у бара, тепло и отечески суясь к мужчинам – лифтер из-за угла. – И не тут ли, говорят, Новак, агент-недвижник, который, бывало, засиживался допоздна, держа равненье на то, чтоб выправиться и разбогатеть, в своей келейке белого червячка, печатая отчеты и письма, а жена с детками с ума сходят дома в 11 вечера – целеустремленный, встревоженный, в кабинетике Острова, прямо на улице неприметный, но открытый любым деловым предложениям и во младенчестве любое дело может быть мелким, как устремленье великим – сколько уж косточки его тлеют? и так свой миллион и не заработал, так и не выпил с Пока Жи Жи и Я Тоже Тебя Люблю в этой околовечерней пивной мужчин возбужденных, ерзающих табуреты и каблуками-подошвами скребущих придонные ногопоручни в Нью-Йорке? – Никогда не подзывал Старого Очкарика и не предлагал его красному от дужки носу выпить – никогда не смеялся и не давал мухе садиться ему на нос, как на посадочный знак – но посреди ночи прободение язвы оттого, чтоб разбогатеть и все лучшее жене и деткам. – Поэтому лучшая американская почва ему сейчас одеялом, сделанным на верхних фабриках «Хадсонова залива» Луноликого Сакса и притащенным сюда на телеге маляром в белой робе (безмолвным) окантовать скитанья его некогда слепленной плоти, а там черви пускай таранят – Обод! Так вкепайте еще пива, пьянчуги. – Громилы чертовы! Любовнички!