Но боярин сказал:
— Молчанка, я тебе заплачу, сколько хочешь. Ты думаешь, я тебя позвал лечить?…
И он взглянул на него. И опять закрыл глаза, будто открыл дверь и снова поскорее за нее спрятался. Лицо Молчанова, его глаза и полуоткрытые, насмешливоискривленные губы показались ему будто проникнутыми каким-то нездешним жутким огнем. Будто и правда открылась какая-то дверь и пахнуло оттуда как от раскаленной печи раскаленными человеческими страданиями и муками, и тоже раскаленной нечеловеческой злобой и раскаленным нечеловеческим смехом…
И страдание это, жгучее и нестерпимое, какое только может быть в мире, горело в. этом смехе. Но не сам Молчанов страдал: он только всем существом своим, каждой порой своего тела ощущал это страдание и потому радовался. Он будто грелся в этом страдании, которое зажег в себе и о котором кричало боярину его лицо и его глаза и его рот, кричащий сейчас так же, как кричало лицо, — совсем безмолвно.
И боярину хотелось поскорее сказать ему то, что он хотел ему сказать, и чтобы он сделал то, зачем он его позвал или же сделал, — все равно, лишь бы ушел и оставил его одного. И больше он уж не взглядывал на него и заговорил, не открывая век.
Он говорил:
— Дело не шуточное, Молчанка, и для тебя выгодное. Хворь! Какая у меня хворь! Изжился весь — вот и все. Одежду пора скидывать.
Он был теперь почти спокоен и говорил так, как-будто дело шло и правда о том, чтобы Молчанов помог ему раздеться или переменить на нем платье…
Пальцами он поигрывал на груди.
— Да… истинно так. Туда хочу, только ты, Молчанка, дай сказать. И потому нечего его лечить, нечего его подновлять. А то ты, может, перелицуешь?
Веко на одном глазу его чуть-чуть дрогнуло. Но он сейчас же прикрыл его плотно, опять натянул на глаз, будто укрылся одеялом. И опять лицо его, в котором пронеслось было что-то неуловимое, стало спокойно.
Молчанов не вполне ясно понимал, о чем он говорить.
У него мелькнула мысль:
— Бредит.
И он сказал умышленно громко:
— Да ты про что?
— А еще умный человек, — сказал боярин. — Все про то же. Не хочу, вот тебе и все. Туда хочу. Шкуру хочу сбросить. И, значить, нечего меня чинить, хоть, может, ты и хороший портной, Молчанка!
— Ну?
И Молчанов теперь тоже стал самим собой, таким, каким всегда был. Даже как-будто немного осунулось у него лицо, хоть и было в нем выражение любопытства. Но вместе с тем что-то неудовлетворенное осталось в нем и будто недовольство собой.
Но прежнего, того, что в нем пугало, не было.
И голос у него тоже изменился, тоже стал обыкновенный, такой каким он всегда говорил. Все в нем вдруг опустилось, ушло в глубь. Даже сгорбился он немного.