Даже сотую, тысячную, насекомо ничтожную долю всей этой певучей, шелестящей, чевыкающей, поразительно пахнущей прорвы живого, красоты величавого, девственного, молчаливого, строгого леса не могли воспринять беглецы. Их желания были приземленно-просты и сильны, как желания диких зверей, – это были все те же желания, которые владели ими в лагере.
Летуны и «пехота», отличимая издали от летунов разве только по невероятным десантным ботинкам, потянулись, полезли, поползли на коленях и на четвереньках к захваченным из самолета мешкам и, вцепившись зубами, когтями, развязав, опростав их от груза, разбирали кровавыми черными лапами фляжки, консервы, взрезали ножами волшебные желтые банки с готическими надписями на кричащих «мясо!» этикетках, хватали зубами с ножей шматки желто-белого жира, раздирали вощеные пачки галет, щипали буханки бугристого солнечно-рыжего хлеба, присасывались к булькающим темным и прозрачным бутылкам с соломенной масляной жидкостью, вызобывали сигареты до ногтистых черных пальцев – впиваясь, вбирая, вникая, катая под серой щетинистой кожей бугры кадыков, и невольные сладкие слезы бороздили их впалые щеки, розовея от крови и серея от пота, мешаясь со спиртом и жиром, сверкающим на подбородках и даже на скулах, – животные, еще не человеческие слезы от того, что не можешь ни выдавить, ни проглотить кляп из этого невероятно добытого хлеба и мяса.
Никто не стеснялся умирающего Коновницына, и, конечно, они были неосудимы, так же, как запаленные лошади, наконец-то дорвавшиеся до проточной воды, волоча за собою убитых своих седоков; забиравшие глубже, к середине ручья, где вода посвежее; погрузившие морды в походные торбы с овсом, которые им, наконец, навесили хозяева.
Гоняя желваки под выпирающими скулами, заходясь в выворачивающем кашле и выхаркивая угодившие не в то горло комки, наполненными диким благоговением глазами смотрели друг на друга, соединенные утробным торжеством и все еще друг с другом не знакомые: летуны на «пехоту», «пехота» – на них, словно только теперь натянулась и лопнула проволока, разделявшая их.
Назвавший себя коновалом длиннолицый мужик отполз от Коновницына и занялся ногой Ощепкова. Немецкая пуля хлестнула по икре, наосклизь, оставив не дырки – глубокую сеченорваную рану: загноится от грязи – худо будет совсем. Человек, состоящий из жесткого мяса, – скотина выносливая: на него рухнет дом, сто пятнадцать осколков вопьются в него – и ему хоть бы хны, а смешная царапина, воспаление, гниль от нечистой повязки – и ногу долой. И мосластый, как конский скелет, «военврач» с оголенной бугристой башкой, выпирающей челюстью и переломанным носом хорошо это знал. У него были спирт, индпакеты и какие-то тюбики из самолетной аптечки.