Соколиный рубеж (Самсонов) - страница 448

На трибуне и рядом вереницами и веерами лежали убитые Зворыгиным мальчишки – в самых диких, нелепых, непристойных, комических позах: откинувшись назад из положения сидя; поперек деревянных скамей; вверх тормашками; переломившись через гипсовые парапеты; повалившись и пересчитав носом или спиной все ступеньки. Одному чисто срезало крышку длинного черепа, и обрамленная кисельными сосульками волос черепная коробка зияла, как пустая консервная банка какого-то студня. Рядом с ним запрокинулся навзничь безлицый – устоял только лоб да лежавшая наискось ниже петлиц угловатая нижняя челюсть с калеными молодыми зубами, опаленная кожа закаталась на лбу, точно смуглый пергамент, а на месте всего остального – блестящая черная каша, из которой торчали обломки костей. Эти склизкие дыры, истрощенные руки, размозженные головы, кровяные сургучные сгустки граничили с чистой и крепкой, ослепительно юною кожей. Пахло каменной пылью и мясными рядами. Пахло свежей, дымящейся кровью, мочой и дерьмом – так же, как из любимовской ямы. Молодой, чистой, детской убоиной. Справедливым предвестием, первым жалким подобием тех верениц и завалов, которыми русские выстелют и продавят немецкую землю, и кожа тех убитых будет еще чище, слишком нежной и белой для того, чтобы натиск земли на нее представлялся обыденным делом и божественным произволением.

Я увидел сидящего на земле офицера, оказавшегося не убитым и не раненым Густавом Решем: лицо его было как будто обуглено и выражало лишь одно – освобождение. В подтрибунном проходе не могли разойтись санитары с носилками. «Дай дорогу, скотина!», «Заткни свой хлебальник!», «Пресвятая Мария!», «Мама, мамочка, больно!..»

Я потащил измученных солдат к особняку, где Руди вчера играл Баха для нас со Зворыгиным. Мы вломились на кухню и с облегчением взвалили тело на расчищенный от грохочущей утвари стол. Вчерашняя девка отпятилась в угол, споткнулась о сундук и обвалилась на него. Я послал ее за седовласым хозяином-бюргером и, оставшись один, опустился на лавку в полушаге от брата.

Сидел и смотрел на кровавый подтек под его размозженным затылком, на его заострившийся нос, на его просветлевшее, желтое на висках и по кромке лицо, на его восковую тонкопалую руку с розовато-лиловыми, наливавшимися синевою ногтями. То, что я ощущал, походило на первые часы простуды в детстве: можно двигаться, слушать пластинки, читать, устраивать сражения на подушках, заряжать наши с Руди пружинные револьверы и ружья деревянными стрелами… Можно все, но уже будто из-под воды и сквозь воду.