Соколиный рубеж (Самсонов) - страница 516

Впереди – черепичные крыши, сады, снеговые валы зацветающих яблонь, как тогда, на Кубани, когда Буби был жив. Уголок изумрудного, белого, золотого Эдема, еще не отгрызенный Сатаною у Господа. Я не стал пацифистом, не сменил свою кровь на елей по примеру усталых убийц всех времен, просто я не хочу исчезать – в это время природы идешь по земле и летишь над землей с солнцем в теле, в это время войны, «перед самым концом», выгорают, спекаются все. Может быть, и война-то кончается только тогда, когда люди, подобные мне и Зворыгину, устают воевать.

Притираюсь к земле. Пробежав сотню метров, заруливаю на стоянку, запускаю в парную кабину низовой добрый воздух, в который погружаешься, как в молоко, – и, взглянув на часы, с неожиданной опустошающей ясностью понимаю, что больше никогда не взлечу убивать. На всех часах – 8 мая 1945 года.

Мы деремся в Богемии, как островной гарнизон, отсеченный от Рима лавиною варваров 1-го Украинского фронта. Нам ничего не сообщали, кроме «Армия Венка идет» и «Берлин не падет никогда». Нам ничего не посылают из затопленного красными Берлина, кроме «Вы должны сделать Прагу новым Берлином»…. Вылезаю на бедное, испещренное оспой осколочных вмятин крыло: у капота – Берггольц, мой механик. Подбегают Зоммавила, Янсен, Метцельдер, их горячие, грязные лица озаряет восторг, в их распахнутых, вымытых восхищением глазах – радость исчезновения в большем, сильнейшем, красивейшем, чем они сами. Словно Андреас, Вебер и Шуллер исчезли на время или хоть вознеслись в рай крылатых солдат, словно смерть за Отечество в уличном или воздушном бою – это подвиг, за который положено воскресение в теле. И все же они уж не те, что полгода назад, не такие, какими прилетели сюда из ягдшуле: слишком много чужих в этом небе и мало своих, чтобы не повзрослеть с самолетною скоростью, обогнав в этом смысле молодого всесильного Буби, который в России ни о чем не задумывался. Крик живого мальчишки в убитой машине обжигает пространство и мозг, как железные прутья решетки оголенную руку на сильном морозе. В их глазах я все чаще вижу помесь какого-то птичьего гнева с детским страхом покинутости, ледяного прозрения с отчаянным непониманием: «Неужели я тоже исчезну?», «Неужели за мною никто не придет?»

Я иду к цирковому шатру из облепленных тиной рыболовных сетей. Со снарядного ящика поднимается Фолькман – мой кубанский спаситель. Я бросаю ему шлемофон и тяну за собой – в ту минуту, когда одиноко кружащий над полем «мессершмитт» с 18-м номером сходит в глиссаду, – это Ханн, я послал его к Брюнну, на юго-восток – сосчитать километры, часы до того, как мы пятками ощутим наползающий гул русских танков.