— Я вынужден был оставить университет по домашним обстоятельствам, — неохотно объяснил он и нахмурился; должно быть, ему неприятно было давать такое объяснение, оно, вероятно, не вполне соответствовало истине, открыть же настоящую причину он почему-то не мог.
И Корсаков, и Машенька, и Винберг это поняли. Винберг больше его не спрашивал.
— А вас пытался Ишутин привлечь в тайное общество? — спросила Машенька.
Клеточников усмехнулся:
— Пытался. С первого дня нашего знакомства.
— Как? Расскажите…
— Началось с Бокля. То есть началось с того, что меня к нему, то есть к Ишутину, привел один гимназист и познакомил, это было еще в Пензе, — начал рассказывать Клеточников. Ему вдруг сделалось весело от этого воспоминания, он рассказывал, все более увлекаясь, выделяя ироническую сторону. Теперь он говорил, обращаясь больше к Машеньке, отзываясь на ее странный, упорный, бес-стеснительный интерес к нему, и, понимая, что для нее говорит так много и весело, что если бы ее здесь не было, он не позволил бы себе сказать и десятой доли того, что сказал, понимая это, однако же вовсе не испытывал по этому поводу никакого беспокойства. Впрочем, ему самому было интересно вспомнить давно (так казалось ему) забытое. — А у Ишутина в это время сидел Странден. Странден меня и спросил, читал ли я Бокля. Я сказал, что читал. Тогда он спрашивает, согласен ли я с выводом Бокля о том, что общество двигается только временем и что идти против времени бесполезно? Я начал было говорить, что в этом положении есть много правды, хотя если иметь в виду, что время — это те же люди, их деятельность, их творчество, то вывод Бокля представляется неточно сформулированным, но он меня перебил. Этот вывод вздорный, сказал он сердито, он служит оправданием для тех людей, которые раболепствуют перед всякой властью, дело же прогресса можно двигать, не считаясь со временем, для этого нужно только изменить систему государственного управления. Согласен ли я с этим? Я сказал, что, во-первых, вовсе не раболепствую перед всякой властью, а пытаюсь разобраться в происходящем, а во-вторых, что если говорить о прогрессе, то на это должно заметить следующее: всем, кто намерен действовать в социальной среде, — социальным хирургам — надобно быть предельно осторожными, чтобы в стремлении исправить ненормальный ход истории не причинить ей еще большего вреда, и тут следует вернуться к выводу Бокля и для его уточнения сослаться на Гегеля, на его положение о том, что все действительное разумно… Но он снова меня перебил. Это вопрос жизни, сказал он, а следовательно, и ответ на него искать нужно в жизни, а не в книгах. Тут в разговор вступил Ишутин. Спрашивает: скажите, Клеточников, если весь русский народ скажет, что ему нужны радикальные перемены, а существующее ему не нужно, будете ли вы по-прежнему считать существующее разумным? Ну, отвечаю, когда это случится, то есть когда народ это скажет, это ведь будет частью существующего, и с этим, конечно, придется считаться, именно как с элементом существующего, но, во-первых, как узнать мнение всего народа, ведь народ не есть нечто однородное, а кроме того… Перебивает: мнение народа вы сможете узнать от тайного революционного общества, о котором вы еще не знаете, но оно существует, и скоро о нем узнает вся Россия. И вот если это общество от имени народа позовет вас, будете ли вы готовы вступить в него? И жжет своими цыганскими глазами. Вот когда, говорю, позовет, тогда и посмотрим, что это за общество и стоит ли с ним связываться. Это он запомнил. И потом, в Москве, не давал мне проходу… то есть не то чтобы не давал, — быстро поправился Клеточников, — а при встречах напоминал и убеждал вступить в общество. Впрочем, кажется, его тогда еще и не существовало, я, во всяком случае, так и не мог это понять. Он был мастер рассказывать о своих таинственных делах так, что никогда нельзя было понять, где правда, а где вымысел. Словом, мы не сошлись, я оставался при своих сомнениях, а ему некогда было особенно возиться со мной, — скомкал Клеточников конец рассказа.