Тайна клеенчатой тетради (Савченко) - страница 42
— Любопытно, — уклонился от ответа Винберг, не найдя, что можно было бы на это возразить, а Клеточникову, как казалось, именно хотелось, чтобы он возразил. — Ну и как вы отнеслись к этому?
— Все же мне не подошла эта теория, — вздохнув, продолжал Клеточников. — Как бы то ни было, но понуждать людей делать то, к чему они в данную минуту не расположены, хотя бы и по неразумию, я не мог. Освобождать человека, каким бы он ни был, от его права и обязанности свободно решать, что бы он там и как бы ни решал, — нет, я не думаю, что это допустимо… Я знаю: это трудный пункт, скользкое место, — вдруг заторопился Клеточников. — Что такое свободное решение? Что такое подлинный интерес? Кто об этом интересе может лучше судить: сам человек — любой человек — или те, кто умнее, грамотнее, дальновиднее его? Разве, например, суждение о себе забитого крестьянина, раба, всегда справедливее и выгоднее для него, чем суждение о нем этих умнейших? Я об этом много думал, много… Это трудно решить. И все же… я не вижу, что можно противопоставить свободе человека, его праву и обязанности свободно судить о себе… Хотя… конечно, желательно, чтобы это была просвещенная свобода, свобода культурного человека… Ну и так далее, и так далее. Это, в сущности, к делу не относится, это особый вопрос, — скомкал Клеточников с неожиданным раздражением, сердясь на себя за что-то. — Тут еще случилось одно событие, даже не событие, так, штрих в отношениях с Ишутиным, что еще более отодвинуло меня от него… Вот вы предположили, что я был его доверенным лицом. Это верно, но с оговоркой, что таких доверенных у него было много, однако мы были, так сказать, на обочине, «рядовые», а «генералов», входивших в основной кружок, было немного, в то время человек семь — десять, впрочем, и позже, когда они соединились с петербуржцами и саратовцами, центр, по существу, оставался тот же…
— С саратовцами они соединились, кажется, через студента Христофорова, которому содействовал Николай Александрович Мордвинов? — перебивая Клеточникова, спросил Винберг, вкладывая в свой вопрос какой-то особый смысл, впрочем, может быть, просто напоминая о том, что и он кое о чем осведомлен сверх того, что можно было прочитать в газетном отчете о процессе.
Клеточников засмеялся:
— Да, содействовал, за что и лишился своего места в Саратове и вынужден был перебраться в Самару. — Он хотел было еще что-то прибавить о Мордвинове, но передумал и вернулся к Ишутину: — Так вот, центральный кружок оставался небольшим, и далеко не все, что обсуждали «генералы», становилось известно «рядовым». Но кое-что делалось известно, если кто-нибудь из «генералов» проговаривался. А Ишутин этим особенно грешил. И вот однажды он мне сказал, как бы между прочим, что, по уставу общества, который обсуждался «генералами» или уже был принят, я так и не понял, вступивший в общество не только не имеет права из него выйти, поскольку, вступая, обязался предоставить в его распоряжение все свое имущество и жизнь, и в случае самовольного выхода, измены или только намерения изменить должен наказываться смертью, но что решение на сей предмет, то есть лишать жизни или не лишать, может выносить единолично президент общества, наделенный неограниченной властью над членами. Кто был президентом, Ишутин не сказал, но тоном, каким это было сказано, давал понять, что именно он. Я не считал себя членом общества, никаких обязательств никогда ему не давал, тем не менее сказанное относилось ко мне. Мне это не понравилось. Его рассуждения о том, что нет гнусных средств в борьбе с гнусным общественным порядком, я и прежде слышал. Например, если нужно обокрасть или убить человека, положим, из-за денег, потребных для этой борьбы, то и воровство и убийство, даже если нужно убить ребенка или родного отца, нисколько не гнусны. Но одно дело, когда это говорится созерцательно, о некоем умозрительном человеке, и другое, когда имеют в виду тебя. Теперь и я ощутил себя в положении агитируемого, которого подстегивают, да не уговорами, а угрозами… Словом, я стал подумывать, как бы с ним развязаться. Тут кончился курс в университете, я съездил в Пензу, а Ишутин, как я слышал, все лето плавал по Волге, агитировал в народе. Я решил не возвращаться в Москву и перевелся в Петербургский университет. Ишутин, однако, и там меня достал, — с улыбкой сказал Клеточников. — Однажды в университете ко мне подошел молодой человек с саквояжем и сказал, что он из Москвы, только что с вокзала, приехал в Петербург по делам, мне будто бы известным, а ко мне его направил Ишутин, сказавший, что я его здесь жду, устрою и помогу в его делах. Все это были знакомые мне ишутинские мистификации. Я, конечно, ничего молодому человеку не возразил, устроить его устроил, но не у себя, а подальше от себя и в последующие дни старался не попадаться ему на глаза. Он, однако, еще раз меня изловил и потребовал, чтобы я составил списки моих товарищей по курсу, как по физико-математическому факультету, так и юридическому, на который я тогда переводился, и дал аттестацию каждому: кто каким духом дышит и какими располагает средствами. Это для того, чтобы, как в Москве, заводить между ними кружки и собирать деньги на ассоциации. Я попросил день на это, он согласился, мы расстались, и уж потом я постарался не свидеться с ним. Но через некоторое время я узнал, что сам Ишутин собирается приехать в Петербург, это было уже весной шестьдесят пятого года. Тут так сложились еще и другие обстоятельства: родители заболели, надобно было съездить в Пензу, да и отношение мое к университету, к учению, как, впрочем, к собственной персоне, к своему «подлинному интересу», — засмеялся Клеточников, — сильно сдвинулось. Словом, самое время было уехать, оставить учение, Петербург, конечно на время, и осмотреться, подумать… И я уехал в Пензу. Остальное вы знаете.