Он смотрел на Корсакова, но тот молчал, не менее его захваченный этой мыслью, однако не решаясь выступить со своими замечаниями, чтобы не сбить Клеточникова.
— Но если так, — продолжал Клеточников, — то как же, собственно, проявляются в произведении, тем более бессюжетном, свойства личности живописца? И зачем, собственно, нужно их проявлять? Зачем это нужно живописцу? Зачем нужно нам, созерцающим, чтобы кто-то их для нас проявлял?
— Да, зачем? — спрашивал и Корсаков.
Но на это-то и нелегко было ответить. Еще в бытность свою в Петербурге Клеточников, часами выстаивая перед полотнами знаменитых живописцев, пытался найти ответы на эти вопросы. Потом, когда ему прислали из Пензы портрет отца, написанный Леонидом, он с той же целью увлекся исследованием свойств этого портрета. Он придумал специальную, довольно сложную, систему обозрений портрета и анализа своих впечатлений от этих обозрений: производил их не только ежедневно, но в определенные часы и независимо от того, в каком он был расположении духа, обозревал произведение в целом или фиксировал в течение нескольких дней внимание лишь на отдельных элементах, скажем обращал внимание только на рисунок, стараясь понять, зачем понадобился Леониду именно такой, отнюдь не классический, рисунок, и при этом сопоставлял свои впечатления с теми впечатлениями, какие вызывал у него этот портрет в былые времена, когда Леонид только писал его и когда он, Николай, еще сам учился писать.
Иногда ему казалось, что он что-то начинал понимать.
И что-то он действительно начинал понимать.
Как проявляются в произведении свойства личности живописца? Да не видно ли это, если говорить о портрете отца, в той, например, дерзости, с какой Леонид пытался передать чистой акварелью, без примеси белил, фактуру изображенных предметов, в частности вещественность черного сюртучного сукна, — задача, для акварельной техники по всем правилам безнадежная? Трудно сказать, как он этого достигал, тут и «неправильные» сочетания красок, и особая предварительная обработка бумаги, и еще что-то, известное только Леониду; но ведь удалось же ему передать и тяжесть складок довольно толстого и несколько рыхлого сукна сюртука с его рыжеватым оттенком на освещенных местах, и бархатистую глухоту тона более плотного и тонкого сукна брюк и жилета, уже не с рыжеватым, а синеватым оттенком на свету, и шелковистость иссиня-черного галстука, повязанного широким бантом. Не видно ли в этой дерзости проявления дерзкого духа Леонида-исследователя, того Леонида, каким он был прежде, до тех пор, пока здравый смысл не повелел ему остановиться, дабы не зайти слишком далеко на неверном пути первооткрывателя, и каким он еще иногда и теперь бывал, хотя и в редкие теперь часы работы?