Но когда спустилась тьма, Угляна не легла спать, а продолжала сидеть у очага, поддерживая небольшой огонек. Перед дверью и возле оконца темнел целый ворох трав: прошлогодние сухие стебли полыни, свежие молодые побеги крапивы, чертополох, иначе дедовник. Угляна ждала: она знала, что должно произойти. И все же вздрогнула, пронизанная холодом в жилах, когда на дверь снаружи обрушился первый тяжелый удар.
– Уг… Угляна! – позвал оттуда низкий, глухой голос.
Он звучал полуразборчиво, будто рот говорившего набит землей. Сам этот голос ложился на плечи, словно груда сырой земли, и Угляна невольно пригнулась, хотя знала заранее, что так будет.
– Отвори…
Стиснув сложенные на коленях руки, хозяйка молчала.
– Отвори, Угляна! – позвал снова голос снаружи. – Я знаю, здесь ты. Где тебе еще быть? Впусти меня. Я ведь муж твой. Это мой дом. Я вернулся. Отвори!
Угляну все сильнее била дрожь. Она до боли сжимала пальцы, потом обхватила себя за плечи, как от холода, нагнулась к коленям. Изо всех сил она пыталась усидеть на месте. И ясно ощущала, как чужая внешняя сила проникает в нее, пытается овладеть телом и сознанием, заставить встать… пойти к двери… убрать чертополох, полынь и прочие травы… А засов на двери ночной гость и сам выломает. Ибо не засов, а именно травы, невыносимые для мертвых, служили ему преградой, да еще заговор, который она читала над каждым стебельком.
Другая женщина давно впустила бы его… еще лет пятнадцать назад впустила бы, когда Угляна только поселилась в этой избе, изгнанная родичами умершего Хотилы. Она не обиделась: они поступили правильно. Уже тогда, когда присутствие мужа перестало ее защищать, мертвец потянулся к ней, и не вышло бы ничего хорошего, если бы он приходил искать ее в весь, где и без нее полно людей. Но Та Сторона, на которой Угляна когда-то прожила пять лет, наделила ее силами, которые сейчас помогали ей выстоять.
Не отрывая глаз от огня, она шептала заговор, а когда становилось совсем невмочь, подносила оцепеневшую руку к огню, и боль отрезвляла ее, разрывала оковы ледяных чар.
– Впусти меня, ладушка моя ненаглядная! – умолял голос из темноты. – Холоден дом мой ныне, не живется мне там! Ведь здесь мы вместе с тобой жили, у этого огня грелись, за этим столом сидели, и все у нас было ладно! Я ли тебя не берег, не ласкал! Забыла меня, лебедушка моя белая! Почему отвернулась, горлинка моя сизая? Разве весело тебе одной – люди тебя сторонятся, родной сын забросил! Впусти меня, снова будем вдвоем жить, все у нас хорошо пойдет!
Угляна молчала, вцепившись в край лавки побелевшими пальцами. От звуков этого голоса на нее всегда сначала накатывала тоска, потом давящая усталость, потом начинало мутить, и что-то будто душило ее изнутри, так что все тело, каждую жилочку и косточку наполняла томительная тяжесть. Будто не хватает воздуха, словно тесно в собственном теле, как в крепких путах, отчего хотелось рваться, биться и кричать, бежать отсюда прочь, лишь бы это поскорее кончилось. Такое же чувство она испытывала возле Паморока и раньше, пока он еще был жив. Но теперь, когда он уже около двадцати лет ходил в мертвецах, это стало нестерпимым.