Далее Сумелидий дополнил, что Погодин ведёт отшельнический образ существования, что он не принимает участия в общественных мероприятиях жильцов дома, ни разу не пришёл ни на один знаменательный праздник труда – общесоюзный субботник. И что рисует он не картины, а валюту, о чём свидетельствует дверь его мастерской, выкрашенная в зелёный цвет.
И всё это сразу облегчило душу Ираклию, сделало ясной голову и сладким сон. Теперь он не представлял себе ни одного вечера, чтобы не черкануть на кого-нибудь какую-либо пакость. Панацея для крепкого сна была найдена. Материала для лекарства было предостаточно, куда ни взгляни, за что ни возьмись – целая аптека. Ничего не надо было высасывать из пальца.
Это были старые обидчики, кто давал ему до зарплаты 2 рубля 87 копеек на бутылку 40-градусного «Боржоми», а потом неустанно в течение года трепали нервы, требуя вернуть должок.
Время проходило, страсти утихали. Назойливое напоминание о деньгах сменялось пожеланием должнику сдохнуть от дизентерии, как засранцу.
Это и дворник, старый, выживший из ума татарин, рано поутру, в рассветной тишине, метущий своей поганой метлой улицу, нарушая этим выстраданный сон Ираклия и собирая возле себя со всего квартала свору безудержно лающих бездомных собак, чтобы подкормить их костями из мусорного бака. Не пробиваемый ни просьбами, ни криком прекратить этот балаган, он доводил Ираклия до исступления, до хрипоты, до спазма в горле, до коликов в сердце, отвечая на всё, как забубённый: «Мать твоя, не понимать».
На уверения Ираклия, что он, доведённый им до отчаяния, вот-вот соберётся и вызовет живодёрню, дворник натягивал облезлую кроличью шапку, которую бессменно носил зимой и летом, себе на уши, отводил выцвевшие глаза куда-то в сторону и кряхтел, а то ли жаловался кому-то: «Ох, дурень твоя, ну и дурень твоя».
Это вечно пьяный врач, мусолящий мундштук недокуренной папиросы, с болтающимся на ухе пенсне. Слушая у Ираклия трубочкой хрипы в лёгких, всегда спрашивал: «Всё литературите?» Получая утвердительный ответ: «Пишу!», он прищуривал один глаз и, как бы размышляя вслух, говорил: «Значит, пописываете… Наверно, немало бумаги переводите. Нет, чтоб её в дело то употребить. Но ничего, ничего, мы это поправим…»
Потом выписывал ему слабительного и напоследок всегда сетовал, что он родился уж очень поздно, не в то время, в какое хотел бы, жалея, что эти времена не времена инквизиции, было бы тогда от кого прикурить. И с песней «Взвейтесь кострами, синие ночи» удалялся за спичками к патологоанатому.
И это, конечно же, сосед по коммуналке, трижды проклятый слесарюга, Андрей Кузьмич, по которому, как считал Ираклий, уже давно тоскует Колыма. Мало того, что он устроил из своей комнаты слесарную мастерскую, так он тащил в неё с каких-то свалок всё то, что, по его мнению, ещё может послужить человечеству. С каждым днём этого добра становилось всё больше и больше. Вскоре оно загромождало не только его комнату, но и прихожую.