Город Брежнев (Идиатуллин) - страница 340

Поспешно выдернул пробку, включил душ, чтобы погромче бил струями в поверхность воды, и горько неумело зарыдал, кривясь от боли в сдавленном горле, на особенно неудержимых всхлипах окунаясь в глухой бессмысленный вар и булькая: «За что?»

3. Пять звездочек

Прыщ был вообще ни разу не нужным. Остальное смотрелось ничего так или терпимо: щетинка чуть отросла и уже не кололась, а играла под ладонью, как мягкий стульчик на шарнире, тык туда, тык сюда, трещина на губе заросла, гаденький пух под носом заметен, лишь если присматриваться. Все равно рожа досадно детская и кругловатая – а теперь еще и прыщ выскочил. Ладно хоть не в стратегическом месте, а под челюстью, где шарф трет. Зато алый и могучий. И ноет почти как больной зуб. И не выдавишь ведь – только хуже будет.

Жаль, что от выдавленных прыщей позорные отметины остаются, а не суровые шрамы. Моей морде очень не хватало чего-нибудь сурового – сросшихся бровей, крючковатого носа или солидного шрама. Не то чтобы не хватало – я давно научился ценить эластичность своей кожи: до сих пор ведь ни разу не лопнула нигде, откликаясь на самые лютые перекруты и отбивки лишь фингалами да ссадинами. Но чуть-чуть мужественности салажьей харе шрамчик, наверное, добавил бы.

Другие пацаны умели стряпать солидную пачу: хмурились, щурились, кривили рот или играли желваками. А у меня щеки круглые, нос утиный и, как мамка говорит, губки бантиком. Стряпание любой пачи дает исключительно гномика Васю из мультика. И чем свирепей я пытаюсь казаться, тем смешнее выходит мультик. Проверено – и на зеркале, и на пацанах.

В нормальной жизни это вроде не мешало, в минуты суровых испытаний тоже – рост помогал и форма, которую сразу оценивал каждый, кто умел оценивать. Я снял рубашку и повертелся перед зеркалом, напрягая трапеции, трицепс и кубики пресса, потом беззвучно провел в зеркало серию левая-левая-правая-левая. Костяшки вот выглядели солидно, но как раз на них Танька ругалась. Не понимает ничего в мужской красоте, балда. Пусть, значит, прыщом любуется. Если, конечно, трапецией не заинтересуется. Или кубиками.

Кубики и что-то там ниже, как всегда, застыли и натянулись от такого предположения. Я уперся ладонями в раковину и нервно засмеялся. Зря, конечно: сразу перекосился, ослаб и сел на край ванны – потому что вспомнил лифт, нож и капитана Хамадишина.

Я понимал, что все правильно сделал – вернее, не все, и не понимал, а сто раз себе объяснил и ни разу толком не смог этому возразить. Значит, совесть должна быть спокойной, сердце легким, легкое полным, а голова веселой. А не получалось. На людях-то туда-сюда, а если в одиночку веселиться начинал, сразу сволочь какая-то одной корявой рукой брала за морду, другой за сердце и шептала прямо в голову, промеж полушарий: вот ты смеешься, а капитана Хамадишина черви едят. Из-за тебя. Я пытался этой сволочи возражать, что в такой стуже червей не бывает и что даже если и есть специальные морозоустойчивые черви, выжившие при минус тридцати, то пусть они лучше мента-убийцу жрут, чем кого-то, кого бы он успел убить, если бы не я. Всех, кто пытается пацанов – ну или девчонок, не важно, – бить и убивать, должны жрать черви.