Своим решением высказаться откровенно, честно изложить свое мнение о прошлом и его действующих лицах, сказать то, что никто не отваживался сказать о частной и публичной жизни сотен известных людей, Н. М. нажила много врагов в этих “центрах силы”. Некоторые в гневе порвали с ней отношения, другие просто отстранились, чтобы избежать ссоры, третьи поносили ее издали. Ее называли сплетницей, лгуньей, клеветницей, старой ведьмой “Все это вранье!” – с возмущением сказала мне старый литературовед Эмма Герштейн о второй книге воспоминаний и моей одобрительной рецензии на нее. “Все – вранье? – спросил я. – То есть совсем нет правды?” “Все вранье!” – повторила она еще сердитее. Поскольку Н. М. описывает Эмму Герштейн как женщину буржуазную, все путающую и трусоватую, я мог понять ожесточение последней (прорывавшееся каждые двадцать минут). Я слушал терпеливо и испытывал замешательство. В прошлый мой приезд произошел странный случай, связанный с этими двумя женщинами. Эллендея и я пришли к Н. М. и разговаривали о литературе. Н. М. знала, что у нас несколько друзей живут на Красноармейской улице и что рядом живет Эмма Герштейн. Единственно этим я могу объяснить неожиданную реплику Н. М., когда мы стояли в ее маленькой передней, уже готовясь уходить: “И все-таки Эмма сожгла стихи”. И мы ушли. Потом выяснилось, что это относилось к эпизоду из “Второй книги”, где говорится, что Эмма Герштейн в испуге сожгла листок со стихотворением. По чистому совпадению, через несколько дней общая подруга представила меня Эмме Герштейн и оставила нас вдвоем. После часа ученой беседы о Лермонтове я встал, чтобы уйти, и, когда стоял в передней, она вдруг сказала: “И я никогда не жгла ничьих стихотворений”. В моей жизни это самое близкое к тому, что можно назвать парапсихологическим явлением.
Гнев Герштейн объясним. Н. М. утверждала, что, если Герштейн напишет мемуары, они будут полны искажений. (Герштейн написала мемуары; часть была опубликована “Ардисом” в Russian Literature Triquarterly – специально чтобы показать: всякий желающий может оспорить Н. М., если у него достанет смелости напечататься за границей.)
Интересно, что под конец наших встреч в семидесятых Н. М. искренне интересовалась житьем Эммы Герштейн. Безоговорочное отрицание Эммой Герштейн мемуаров Н. М. и нелогичное, но злое письмо Каверина были тогда типичной реакцией на ее книги. Куда бы мы ни пришли, нам всюду приводили примеры того, что люди считали клеветой в ее книгах – обычно на их друзей или родственников. “Х вовсе не ненормальный”, “Y никогда не был стукачом”, “Z не уничтожила стихотворение Мандельштама”. Мы судить об этом не могли, но когда продолжали расспросы об упомянутых людях, все серьезные обвинения, высказанные Н. М., кто-нибудь или несколько человек подтверждали. То есть в одном доме я слышал: “Y никогда не стучал – это клевета”, а в другом – “Всем известно, что Y был стукач”. Самой удивительной для меня была история с уважаемым литературоведом Н. Харджиевым. Н. М. говорит, что он сумасшедший и, когда он составлял с трудом рождавшееся собрание стихотворений Мандельштама, его текстология была абсурдом – он произвольно выбрасывал и переставлял строчки и строфы. Эллендее и мне везде говорили, что называть его сумасшедшим – полная клевета, что его репутация специалиста, влюбленного в поэзию, опровергает все, что рассказала Н. М. К моему изумлению, когда мы в следующий раз приехали в Москву и мне устроили встречу с Харджиевым, те же самые люди, которые уверяли меня в его нормальности, один за другим отзывали меня в сторонку и шепотом инструктировали, как себя с ним вести. Говорили в один голос: “Знаете, он очень странный”, “Если скажете что-то не то, он закатит истерику”, и всячески предупреждали, чтобы я был крайне осторожен, если что-то пойдет не так. (Как выяснилось, предостережения были излишними, но интересно, что общее мнение о нем было именно таким, как осмелилась сказать Н. М.)