Мы с Эллендеей приехали в Россию сразу после Рождества 1970 года, планируя встретить вместе с Иосифом Новый год. Пока мы не виделись, в жизни и окружении Иосифа произошло немало перемен, и теперь мы знали его гораздо лучше. Он успел серьезно поссориться с Евгением Рейном – нам он только туманно сказал, что “не любит гедонистов” (его отношения с Рейном на протяжении многих лет были очень неровными, мы же относились к нему крайне отрицательно после того, как в 1977 году он украл у нас очень важную книгу Цветаевой) – и не переносил бывшую жену Рейна, которую называл жадюгой и карьеристкой. Она должна была прийти к нам на Новый год со своим новым мужем, литовским поэтом Томасом Венцловой, которым Иосиф горячо восхищался.
В один из дней перед праздником мы беседовали с Иосифом в его комнате, и в это время к нему пришел его хороший друг Ромас, физик из одной союзной республики, которому мы весьма симпатизировали. От нечего делать он принялся листать книги и открывать ящики и в какой-то момент выдвинул верхний ящик стола с инкрустациями из слоновой кости, изображающими антилоп и других животных. Он увидел маленькую рукопись и вынул ее. Прочел с ошарашенным видом и передал Эллендее, которая явно пришла в ужас, и наконец прочел я. Ромас забрал бумагу, сделал в ней какую-то поправку, и Иосиф резко сказал ему: “Не ты написал, а я. Я знаю эти дела”, – сказал он и добавил, что это сырой черновик и он провозится с ним еще два дня.
Письмо было адресовано Брежневу. Речь шла о вынесенном после суда над участниками “самолетного дела” смертном приговоре Эдуарду Кузнецову и его сообщнику Дымшицу. Письмо начиналось примерно так: “Как гражданин, как писатель и просто как человек…” Это было ходатайство об отмене смертного приговора. “Кровь – плохой строительный материал”, – писал Иосиф. Он сравнивал нынешнюю советскую власть с другими режимами, в том числе с нацистским и царским. Он проводил параллель между немцами и Советами в их антисемитской направленности. Он рассматривал это как государственную политику и сравнивал с царским режимом, установившим черту оседлости. Он писал, что народ достаточно натерпелся и незачем добавлять еще смертную казнь. Ясно было, что, если Иосиф отправит это письмо, он сильно рискует своей свободой. Размеры этого риска стали предметом яростного спора два дня спустя.
А пока что Ромас заспорил с Иосифом о чисто юридической стороне вопроса. Он сказал, что Иосиф ошибается, полагая, будто в Уголовном кодексе нет ничего о смертной казни только лишь за намерение совершить преступление, и зря пишет, что ни в одной стране намерение не приравнено к совершению преступления. Иосиф возражал и достал книжку Уголовного кодекса. Ромас несколько минут ее листал и наконец нашел раздел, доказывавший, что намерение приравнивается к деянию. Иосиф сдался. Ромас сказал, что так обстоит дело во всех странах, унаследовавших кодекс Наполеона (с любыми вариациями). Иосиф ответил, что обычно не читает Уголовный кодекс (тем более что в глазах власти это пустая формальность), но специально его достал, чтобы проверить. Это было характерно для него – отыскать неправильный вывод в требуемом источнике: настолько тверды его мнения относительно того, как должно все обстоять. Оба они, кажется, были согласны в том, что процесс возник из-за провокатора, поскольку обычно газеты сообщали что-то не раньше, чем после месяца проверок, а тут отрапортовали на следующий день. Они размышляли, кто из двоих, приговоренных к смерти, мог быть провокатором. Пишу об этом как о характерной черте советской психологии, а не как о факте, касающемся подсудимых.