Помню, я, еще не видя отца и того, что стряслось с ним, бежал и плакал, крича:
— Папка! Папочка!
Я увидел его под старой жерделой с наполовину усохшими черными коленчатыми гильями. Он лежал, странно вытянувшись, и не стонал, а ревел, словно стараясь втянуть в себя воздух всего сада. Рядом с ним валялись сломанная гилка, опрокинутый старчаковый улей с отбитой крышкой и роевня, вокруг которой с тревожным жужжанием кружились пчелы.
Не помня себя от ужаса и жалости, я подбежал к отцу. Лицо его было серым, как старая холстина лежавшей рядом роевни. Он зевал, грудь его странно высоко поднималась, а из-под задравшейся кверху рубахи виднелся впалый, покрытый испариной живот. Глаза отца, выпученные, просящие и, как мне показалось, полные жалости ко мне, неподвижно уставились на меня.
Он все еще хотел сказать что-то и не мог, а только стонал. Наконец я уловил слова:
— Мать позови… мать…
Я заплакал и побежал к хутору. До нашей мазанки было не менее версты, но я, словно на крыльях, пролетел это расстояние. Узнав из моих прерываемых плачем слов, что отец убился, упав с дерева, мать побежала со мной в сад. Волосы ее развевались на ветру, платок она где-то потеряла.
— Боже мой… Матерь-владычица… С кем же я теперь останусь, головушка моя грешная, — слышал я за собой бессвязное бормотание.
Эти слова, полные всегдашнего страха за свою судьбу и судьбу детей, я не раз слышал из уст матери — в них отражалась беззащитность, беспомощность перед пугающим призраком вдовства и сиротства детей. В самом деле, после внезапной кончины отца, куда пошла бы мать, слабая женщина, чужая среди такого же подневольного люда? В лучшем случае она могла стать поденщицей у богатых украинцев-отрубщиков, в худшем — нищенкой с маленьким сиротой на руках.
Я впервые незрелым своим умишком остро почуял эту опасность и понял, что отец, здоровый, мужественный человек, наша единственная опора, не всесилен и не бессмертен, как сказочный богатырь, а такой же беззащитный, как и все, — он может умереть от всякой случайности, и никакая живая вода не спасет его.
Надо беречь отца, хранить от всех зол и напастей — эта новая мысль родилась во мне в ту минуту, когда я увидел отца беспомощно лежащим под старой жерделой. Почти животное чувство страха за его жизнь стало зреть во мне.
Когда мы прибежали на пасеку, отец, все еще бледный, как лист выцветшей на солнце вощины, сидел на садовой скамейке, согнувшись и держась обеими руками за левый бок. Мать со слезами и упреками кинулась к нему, но отец как будто не обратил на ее слезы внимания, обнял меня и крепко прижал к своей груди, пахнущей донником и воском. Голос его звучал очень слабо: