— Потащили скорее!
— Давай…
Мы поволокли Семеренкова, подтягивая края брезентового плаща, на котором он лежал. Мы не могли встать на ноги и карабкались по откосу, запуская пятерни в глину. Скользили, будто по льду. Глотали жижу. Ругались. Сутулый длиннорукий Глумский полз как паучок. Сейчас я. в полной мере мог ощутить физическую силу и двужильность этого маленького человека. Он полз, выпятив нижнюю челюсть, с перекошенным лицом.
Два раза мы срывались с обрыва. Старую вывозную дорогу размыло настолько, что она почти слилась со склоном. Это длилось долго. Мы отвоевывали подъем метр за метром.
— Стойте! — проскрипел вдруг Семеренков. — Не надо. Оставьте.
Он пришел в себя. Глаза были открыты, но смотрели не на нас, а в небо. Капли дождя падали прямо в эти открытые, не защищенные веками глаза и скатывались, как слезы. Впалые щеки гончара совсем втянулись, казалось, еще немного — и в ямках начнет скапливаться вода.
Мы замерли. Я наклонился над Семеренковым, защищая его от дождя. Он не мог не заметить меня. Но отсутствующее выражение его глаз не изменилось.
— Печет! — сказал он, стараясь поймать ртом дождевые капли.
Глумский зачерпнул в пригоршни красной воды из ручья, вылил ему на лицо. Губы ухватили струйку.
— Они… Антонину?.. — сказал Семеренков.
Он говорил с длинными паузами. Для каждого слова требовался вдох, а вдох давался с трудом. Говорить было сейчас для него работой. Самой тяжелой в его жизни работой.
— Антонина дома, — сказал я. — Климарь убит. Бандиты ушли.
Семеренков прикрыл глаза. Он отдыхал. Он — переживал радость. Это тоже было работой.
— За что? — спросил я, ближе наклоняясь к гончару, чтобы разобрать ответ.
Глумский дернул меня за рукав: нашел, мол, время, не терзай человека. Но я знал, что ждать нельзя.
— За что?
Семеренков сделал усилие. Рот дергался, и вода пузырилась в его углах. Но слова никак не выталкивались наружу, не поднимались на поверхность. Гончар засипел, вновь открыл глаза.
— Девочка, — сказал он. — Дочка… Позаботьтесь… Уберегите… Прошу…
— Да! — сказал я, кусая губы.
Здесь можно было реветь сколько угодно, косой дождь бил по лицу; все слезы мира мог бы смыть этот дождь н снести в красную кровавую лужу на дне карьера.
— Да!
— Дочка, — повторил он, словно боясь, что мы не запомним как следует его просьбу. — Позаботьтесь. Прошу…
— За что? — крикнул я ему в ухо. — За что?
Я не имел права жалеть его сейчас.
— Говори! Говори же!
— Бумаги, — сказал он. — Деньги… Я… действительно… сжег… Чертовы бумаги… Я сразу их сжег…
— Какие деньги? Говори!
— Там… были… в машинах… Два мешка… Немецкие… бумажные… мешки… Горелый принес… Спрятать… документы… Я сжег… потом… Чертовы деньги… Зачем?… Они не… поверили… Я сжег… честное слово… В печи… На обжиге… Ночью… Зачем они?.. Они не поверили… Два миллиона… в мешках… Зачем мне?.. Честное слово, я…