Семеренков сделал попытку подняться. На миг лицо его приобрело знакомое мне просительно-жалобное выражение, так не вязавшееся с этими резкими мужественными морщинами, прямыми и упрямыми губами, хрящеватым, с горбинкой носом и басовитым глухим голосом- голосом капитанов и полярников.
— Честное слово… Не вру!
Он захрипел, силясь выкрикнуть что-то, но локти разъехались в мокрой глине, голова упала. Лицо разгладилось, ни просьбы, ни гнева, ни гримасы чисто физического усилия не было на нем. Пульс еще слабо прощупывался.
— Ну, видишь! — укоризненно сказал Глумский.
Когда через полчаса нам удалось вытащить Семеренкова из карьера, он уже недышал. Покрытые красной глиной с головы до ног, мы стояли над обрывом. Дождь усилился. Целые глыбы обрывались с откоса и, проскользив, плюхались в озерцо.
Левая, увечная рука Семеренкова была откинута в сторону. Всю жизнь она искала точку опоры. Я помнил, хорошо помнил, как эти три длинных тонких пальца выращивали кувшин. Это было чудо удивительное, непостижимое, как рождение живого существа.
Сейчас пальцы судорожно сжимали мокрую червинку, как будто силясь вдохнуть жизнь и в этот маленький бесформенный комок. Если таких людей убивать, то глина так навсегда и останется глиной. Грязью, сырым ошметком. Не людей они убивают, а саму жизнь. Они загнали себя в волчью нору, сама жизнь против них, и они убивают ее.
— Глумский, — сказал я. — Мы должны найти Горелого.
Голос мой срывался, косые струи били в лицо и скатывались на губы соленой влагой. В двухстах метрах от нас шумел мокрый лес, где скрылась шестерка бандитов. Дождь начал смывать с лежавшего перед нами гончара слой красной глины. Червинка высвобождала тело. И комок, зажатый в пальцах, расплылся, слился с красной землей, из которой был взят.
Не так давно, сидя на завалинке — в закатном небе плыли розовые, меняющие очертания облака, — я учил этого человека жить. Я кричал. Если бы знать тогда, если бы знать! Я сумел бы спасти его.
— Такого гончара не сыскать, — сказал Глумский. И совсем уж невпопад добавил: — Сына я хотел на его дочери женить.
Он посмотрел на серое низкое небо, на лес.
— А Горелому жить нельзя, — процедил он сквозь стиснутые бульдожьи зубы.