Тревожный месяц вересень (Смирнов) - страница 86

— Пистолет лежал в бричке, — сказал Глумский. Он протянул мне ТТ. Губа у него дергалась, открывая крупные, выдающиеся вперед зубы.

— Сколько ему было? — спросил он. — Шестнадцать?

Значит, пистолет они оставили. Им не нужен был этот старый ТТ. Берите, мол, свое добро, стреляйте. В стволе не было нагара. Я извлек из рукоятки обойму — в ней желтели патроны. Абросимов ни разу не успел выстрелить. Наверно, они подскочили неожиданно, ловкие ведь были ребята, поднаторевшие в лесном разбое. А может, он не сумел заставить себя выстрелить в человека или просто испугался? От настоящего испуга немеют руки и ноги, а мочевой пузырь вдруг становится переполненным, как будто ты только что выдул целое ведро. В первом бою, когда я увидел фрицев, не тех уродливых карликов или людоедов, что рисуют художники, а людей — живых, разгоряченных, в мундирах, подпоясанных ремнями, в сапогах и пилотках, с разинутыми от крика или от страха ртами зубы блестели от слюны, — я так и не мог нажать на спуск. Я нажал, когда немцы уже побежали обратно. Я стрелял в спины. Страх прошел, как только исчезли лица. Потом я долго мочился в окопе. Мне казалось, я залью весь окоп — столько во мне вдруг оказалось жидкости. Кукаркин, тот смеялся, а Дубов отнесся к происшествию серьезно. Он сказал, что все нормально, так и должно быть, что в природе все продумано и к месту. Мужику, к примеру, даже такому дураку, как Кукаркин, она дала штаны, потому что стыдно ходить без штанов по улице. Дала голову, чтобы было на чем держаться пилотке. И она же, природа, устроила так, что человек боится убить другого человека. Очень боится. И это нормально, иначе черт знает что творилось бы. В мирное время только уголовник-выродок или псих какой-нибудь может решиться на убийство. А вот в войну приходится и хорошему человеку учиться убивать. И очень это нелегко дается, так что все правильно, подмывай, Капелюх, стенки окопа, авось не обвалятся.

Наверно, Абросимов просто не смог заставить себя выстрелить в человеческое лицо… Ведь у них были обыкновенные человеческие лица, и рука его онемела. Меня в лихой час выручили ребята. Поддержали. А этот мальчишечка оказался один в самую трудную минуту своей жизни. И тут я понял, почему он рвался в Глухары со своим этим «планом помощи в работе» и «обобщенным опытом». Он напрашивался в друзья. Как это я сразу не догадался? Я был гораздо ближе ему, чем пятидесятилетний Гупан или молчаливый, бессонноглазый капитан, который со всеми держал себя так, что чувствовалась дистанция. Я был его поколения, всего на четыре года старше, но зато успел повоевать, и в анкете у меня были перечислены всякие военные заслуги и медали, работа в разведке… Вот Абросимов и придумал этот «план помощи» и поездку в Глухары: ему надо было стать вровень со мной, чтобы заслужить право на дружбу. И еще ему надо было доказать, что он храбрый парень и не боится отправиться один, со своим ТТ, через леса. Наверно, он никого не предупредил о поездке. Дурак я, ничего не понял. Я отнесся к нему легкомысленно. Во мне проявилась пренебрежительность старшего, которая так ранит тех, кто смотрит снизу вверх, и которая совершенно незаметна тем, кто уже забрался на ступеньку повыше. Правильно сказано, что люди чувствительны к обидам, но только не к тем обидам, которые они наносят сами. Дурак я, ох, дурак! Мне бы ответить ему: «Не приезжай, не надо, лучше я сам прикачу…» А что я сказал ему? Кажется, «валяй» или что-то в этом роде. Наверняка он обиделся и решил доказать, что я зря отнесся к нему свысока. Это я, не думая о том, вызвал его в Глухары, я!