Здесь живу только я (Пелевин) - страница 18

Герман увидел свое отражение в окне вагона. Воспользовавшись случаем, он поправил сбившийся в давке галстук. Половина вагона обернулась на него, закидав такими взглядами, будто он только что высморкался в руку и пригладил ею красно-зеленый панковский ирокез.

Смешно: в век победившей оригинальности лучший способ оказаться фриком — одеваться в строгую, веками проверенную классическую одежду. В мире, оккупированном уродством, красота — самое страшное преступление. Не за красоту ли травили Оскара Уайльда, не из-за неё ли сжигали рыжеволосых девчонок на средневековых площадях и гнобили прекрасных весталок в каменных ямах? Это делали такие же люди, как те, что сейчас навалились друг на друга в вагоне, дыша грязными ртами, источая удушливый запах пота. О, установить бы диктатуру красоты! Провозгласить красоту как высшую цель бытия, как единственный смысл жизни. Чтобы она своим светом, своей ослепительной радостью опрокинула все безобразие, мерзость, безвкусицу. Чтобы она уничтожила всех уродов. «Уничтожим всех уродов»… Знакомая фраза. Кажется, она была у Бориса Виана, которого так любит Петр. Чем там все закончилось? Надо будет спросить… Представляю себе, как идут по весенней улице стройные парни с подтянутыми фигурами, белокурые, с чистыми, правильными лицами. Все уроды, завидев их, прячутся по домам, зная, что идет сама Красота. Она убивает уродов, распыляет их, уничтожает без следа и остатка — как сорняки. И это красиво. Это — чертовски красиво.

Поезд остановился, и Герман, грубо расталкивая толпу локтями, попытался протиснуться к выходу.

* * *

— Вы хотели меня видеть?

— Да. — Ирина Исааковна указала взглядом на кресло. — Садитесь.

Герман невзлюбил её сразу, с того самого момента, когда она стала новым директором. Даже не тот факт, что директором будет женщина, вызвал эту неприязнь — Герман всегда считал, что женщин нельзя допускать до руководящих постов по той простой причине, что в женской голове водятся иррационально жестокие тараканы с особо извращенной логикой — но Ирина Исааковна была рыбой, самой настоящей рыбой, и впечатлительный Каневский ничего не мог поделать с этим крепко засевшим в мозгу сравнением. Каждый раз, когда он сталкивался с ней лицом к лицу, казалось, будто он подошел вплотную к стеклу океанариума, из-за которого на него смотрит огромное глубоководное создание. Пустые и выпуклые глазища, привыкшие к давлению в пятьсот атмосфер, не выражали ровным счетом ничего человеческого — то были глаза чудовища из фантазий Говарда Лавкрафта; кожа лица, гладкая и блестящая до омерзения, вызывала ассоциации исключительно с рыбьей чешуей, а жидкие волосы, вечно убранные в тоненький хвост, напоминали о том, что это существо только что вылезло из воды. Последним и самым жестоким ударом по тонко настроенной психике Германа были уши — слегка оттопыренные, формой своей и расположением напоминали они два плавника. «Чтоб тебя закатали в банку и продавали в рыбном отделе», — думал Герман всякий раз, когда она начинала с ним говорить.