Мама торопливо стала ворошить сено на дне кошевы, но там ничего больше не было…
— Вишь ты, и елочку прихватил, деток на праздник хотел порадовать, — сказал кто-то из мужиков, стоявших около.
Мама упала лицом в сено, спина ее затряслась в беззвучном рыдании. Ее подняли под руки, стали уговаривать.
— Шо це ты, Марья, расслабилась так? — гудел кузнец Яков Гайдабура. — Всяко ведь могло случиться. Мабуть, остановился Павел в яком селе, штобы падеру переждать, а Громобой-то замерз на улице, отвязался — и задал деру домой.
— А то испужался кого, понес по целику, да и вытряхнул мужика из кошевы, — сказал Илья Огнев.
— Оправдывайся теперь, ясно море, — нахмурился дядя Яков. — Струсил, лихоманка, вместе ехать. Вдвоем-то, оно, может, ничего и не случилось бы…
— А я тут при чем? — подпрыгнул, как ужаленный, Илья. — Отговаривал ведь я его…
— Бачу, так отговаривал, коли не отговорил.
— Бессловесна она, скотина-то, — всхлипнула мама. — Спросить бы, а чо скажет?
Все оглянулись на Громобоя. Конь стоял, широко расставив дрожащие передние ноги и опустив почти до земли большую голову. Перебитая снегом шерсть смерзлась на нем сосульками, бока запали, и резко выпирали широкие ребра, словно густо набитые на бочку деревянные обручи. Вдруг он вскинулся, дико всхрапнул и стал заваливаться на бок. Кузнец Яков Гайдабура подскочил к нему и подпер могучим плечом.
— Давай нож! — крикнул он.
Илья Огнев сбегал куда-то за ножом и стал суетиться, подпрыгивая, бегать вокруг лошади.
— Режь седельник, супонь срезай, упадет — задавится, — хрипел дядя Яков, выкатив от натуги глаза и постепенно оседая под тяжестью.
Освобожденный от упряжи Громобой вывалился из оглоблей и судорожно забился на снегу.
— Дорежь его, Яков, доколи, — визгливо кричал Огнев.
— Отойди, не мельтеши, — гудел кузнец, придавливая коленом к земле голову лошади и пытаясь ножом разжать оскаленные зубы. — Может, очухается еще.
— Очухается, жди! — рыдал Илья. — Тебе-то чо, тебе это — как с гуся вода, а я конюх, мне отвечать за лошадь. Скажут, почему не дорезал, мясо загубил…
Дяде Якову удалось наконец разжать Громобою зубы, он стал горстями пихать снег в рот лошади. Громобой лежал недвижно, и только глаз его оплывал слезами, которые накапливались и замерзали, скатываясь крупными горошинами по закуржавевшей шерсти на снег. И с какого боку я бы ни зашел — страшный глаз этот в упор глядел на меня, затуманенный безысходной смертной тоскою…