Всё, что связано с этим местом – а связана жизнь, – всё это накрыто толстенным стеклом. Детали видишь отчетливей самой действительности, свободно водишь рукой, чтобы фокус линзы вынес тебе, будто глоток от стеклянного питьевого фонтанчика, ту или другую сцену, выражение лиц; шершавость листа инжира по скуле, размытую дугу, по которой бабушка Оля опускает в горящий на солнце медный таз щепоть оборванных с роз лепестков; капельку млечного терпкого сока с зеленой еще смоквы; вынутый из просвеченной теплой листвы персик, до которого дотронуться губами, прикрыв глаза, с бьющимся в горле сердцем представляя, что касаешься девичьей щеки; лоскут паутины в луче солнца, ослепительно качнувшемся в зеркальце; дужку трубы, продавившей асфальт, начищенную до блеска подошвами; скарабея, всё никак не умеющего забраться на шар, на котором блестят налипшие песчинки. Все детали видишь, но ни до одной не дотронуться. Время Апшерона – та драгоценность, что нельзя пустить в обиход, и если кроме любви там возникнет отчужденность, жалость, нежность, ожесточение, то и это – всё останется нерушимым и болезненно неизменным, к нему не припасть губами, не укусить, не погладить, – благодаря нерушимому тучному стеклу неприкосновенности, которым открывается признак святости. Оно оделяет и отнимает одновременно, жестоко отстраняет душу от мира действия.
География детства – затерянный город, затопленный стеклянной толщей времени, теперь я в нем плыву, осматриваю залитые сумерками забытья проулки, пустыри – куда всё делось? «Куда всё делось?» – стоит в пересохшей гортани, я смотрю по сторонам, как душа смотрит на места, оставленные телом, удивляясь пропасти между теплотой прикосновения и безразличием. Душа без тела не способна ничего изменить…