Вадя вскапывал клумбы, Надя граблями чесала траву, рыхлила землю. Мужчины с траурными повязками на рукавах, женщины в черных платках тихо переговаривались и, шурша целлофаном, хлопотали у стендов.
С тех пор они стали время от времени приходить сюда – присматривать, подновлять, поправлять, укреплять. Надя прибирала вокруг, подклеивала фотографии. Вадя поправлял конструкции-памятники, подбивал гвоздиками полиэтилен, подновлял стержнем с черной пастой буквы в списках, выцветших за год.
Один раз Вадя призадумался, набрал со стройки досок, сколотил козлы, намотал вокруг путаницу из колючей проволоки, насовал в нее несколько труб, примотал еще каких-то алюминиевых обрезков – и потом весь день ползал вокруг на коленях, подвязывая к проволоке обрывки красного флага, насаживал кусочки фольги, вправлял поломанные гвоздики, которых набрал у знакомых торговок на цветочном базаре у Белорусского вокзала.
Надя хорошо помнила только малозначащие вещи. Например, она отлично – стоило только прикрыть глаза – помнила, как пах изнутри футляр маминых очков: тем же дубленым замшевым запахом, каким благоухал магазин спортивных товаров – в глубоком детстве, в одном каспийском городке. По изнурительной от зноя дороге к прибрежному парку (взвинченный йодистый дух горячего, как кровь, моря и густой смолистый запах нагретых солнцем кипарисов). После раскаленной улицы, с асфальтом – топко-податливым от пекла подошвам, – блаженство пребывания в магазине начиналось с прохлады и именно с этого будоражащего запаха. Далее следовал завороженный проход по двум волшебным, заставленным спортивной утварью залам: бильярд, теннисный стол, боксерская груша, корзина с клубками канатов и – тумба, крутобокая, обитая бордовым плюшем, со свисавшими, как с пугала, суконными рукавами – нарукавниками, как у писаря без головы, стянутыми в обшлагах резинками. Тумба эта предназначалась для слепых операций на фотопленке. Особенно привлекательными были наборы нард, шахмат и бадминтона на полках. Невиданные, перисто-пробковые воланы, кувыркаясь меж звонких ракеток по белой дуге стремительного воображения, отдавались на вздохе трепетом – легким, как шорох маховых перьев по восходящему пласту. Надя незримо помнила мать – уводящую за плечи ее поглощенность в сторону от засыпания – ко второму, обращенному к морю выходу.
И главное, что вспоминалось, – что́ так влекло ее внутрь этого замшевого запаха, исподволь и неодолимо, как затмение. Этим вожделением было солнце: великолепный кожаный, белый и загадочный, как Антарктида, сияющий дробным паркетным глянцем волейбольный мяч.