— Нам посчастливилось, — сказал Модест, положив на стол свертки с продуктами. — Как раз вчера мне удалось выгодно продать какому-то спекулянту картину.
Мария прикрыла глаза рукой, чтобы они не выдали ее. Что бы она делала без Модеста Владимировича? В доме несколько картофелин и кусок черного хлеба — даже стыдно перед посторонними. Но пан Модест отлично все понимал.
— Теперь многие живут впроголодь, — продолжал он, и Мария с удовольствием слушала речи своего нового приятеля, благородного и такого тактичного. — Каждый перебивается, как может. Конечно, дело не в колбасе, хотя, — он бросил взгляд на свертки, — и без нее трудно. Признаться, люблю, грешный, поесть… Впрочем, ремень приходится затягивать не только мне одному. Такой войны еще никто никогда не переживал, и жаловаться на недостаток продовольствия было бы безумием.
Пан Модест смотрел на Марию своими выразительными черными глазами. Сейчас он сам верил в то, что говорил. Так нередко бывало с ним: сначала смеется в душе над своими словами, но постепенно распаляется, увлекается собственным красноречием и начинает верить в то, что говорит. Сливинский даже встал и в возбуждении зашагал по комнате.
— Да, безумием! — повторил он с пафосом. — Главное — выйти чистым из этой войны. Я имею в виду не то, что будут говорить о тебе, хоть и этого не сбросишь со счетов, а чтобы сам ты себя ничем не мог упрекнуть. Вот что важно! Чтобы можно было прямо смотреть людям в глаза, чтобы, когда возвратятся, наконец, наши, мог приветствовать их с открытой душой! Хотя, простите, — умело осекся, — не обращайте внимания на мою болтовню. Иногда меня что-то кольнет — и порю всякий вздор. Понимаете, все время душевное одиночество, не с кем поговорить… Извините и не обращайте внимания.
— Говорите, — подняла на него глаза Мария. — Вы так хорошо сказали, что я едва не заплакала.
— Что говорить! — махнул рукой Сливинский, а сам подумал: “На сегодня хватит, как бы не переборщить”. И оборвал разговор, заметив: — Легко слово молвится, да не скоро дело делается…
Принес чайник, налил Марии большую кружку. Поднимаясь с подушки, она нечаянно чуть оголила плечо. Покраснела, как девчонка, — ей почему-то все время было стыдно под внимательным взглядом пана Модеста. Мария сердилась на себя за то, что так опрометчиво впустила в свой дом совершенно незнакомого человека, но в то же время не хотела, чтобы он исчез. “Увлеклась, словно гимназистка, — бичевала она себя, но тут же находила оправдание: — Однако было бы просто неучтиво выпроводить его”.
Вновь и вновь вспоминала, как смело кинулся Модест Владимирович на вооруженного ножом бандита. Такой человек не может быть плохим. Правда, есть в нем что-то неприятное. Но что? Может быть, он чуточку сладковатый, что ли? Но нет, ей это просто кажется. Разве можно путать притворство с подлинным уважением? Да и как ему иначе себя держать с женщиной, оказавшейся в такой беде? Ее растрогало, что он такой деликатный: заметил, как она смутилась, когда сползло одеяло, и сразу отвернулся.