— А как я буду верить в других, когда я не верю и в себя? Придут после нас еще тысячи людей и будут делать еще тысячи глупостей. Э, черт! И вы в самом деле думаете, что через сто или тысячу, или миллион лет будут жить на земле лучше, чем теперь. Земля будет плоха, пока будут на ней люди, — самые скверные, самые трусливые и самые подлые из зверей. Что, после такой ночи вы еще верите в добро?
— Одно пятно не марает всех. Есть другие.
— Ну, так чего же они молчат, эти другие? Почему они не выползут из своих нор на площадь, на солнце, эти другие? Почему они не разрывают на себе одежд и не посыпают головы пеплом и не кричат, как исступленные, что нельзя больше переносить такого позора? Почему они молчат и прячутся? А потому, что им все равно! Разве на их жирные шеи надевают петлю? И еще. Не палач вешает. Все вешают, — жирные, сытые, спокойные, и у всех руки выпачканы в нашей крови. И вы хотите, чтобы они стали лучше только потому, что вы будете печатать умные книжки и жужжать им в уши насчет того, что худое — худо, а хорошее — хорошо? Ну, нет, я думаю. Нужно плевать им прямо в рожи, нужно бить их и калечить, нужно наполнить ужасом их душонки. Вот тогда они испугаются, съежатся, не будут занимать на земле так много места, и тогда, может быть, земля, действительно, станет лучше. Но всегда нужно будет держать над ними кнут.
Тряслась и металась в тесной дыре форточки бледная всклоченная голова. Кипели пузырьки слюны на губах, и русый надзиратель, прохаживаясь по коридору, старался держаться дальше от этой головы. Не совсем понимал, о чем говорят, но все-таки сочувственно кивал бородой, когда тихо и невнятно возражал телеграфист.
— Вы знали, на что вы идете, Абрам! И я согласен с вами, что палач в сюртуке хуже заплечного мастера в красной рубахе. Но я все-таки верю, что люди исправятся. Они не кричат сейчас совсем не потому, что они равнодушны. Они просто слабы, бессильны. Время вдохнет в них силу.
— Верьте, если хотите, верьте! А пока нам будут выворачивать пальцами глаза и ломать ребра, если мы не совсем охотно идем на виселицу. Вот что! Я не хочу доставить им это последнее торжество. И думаю, что мой товарищ тоже не хочет. Об этом нельзя говорить громко, но я не хочу!
Жамочка прижался лицом к своей форточке и слушает, стараясь не проронить ни одного слова. Но говорят, кажется, совсем не о том, о чем ему нужно. Нужно бы с самого начала, с корня. Что такое человек и зачем он. Если только хорошенько понять это, то, пожалуй, тогда уже можно было бы понять и все остальное.
Напротив, в камере под номером пятым — пусто. Иванченку после казней так и не привели обратно, должно быть, поместили где-нибудь в другом конце тюрьмы, и его место здесь еще никем не занято. Стало быть, всего осталось в малом коридоре, — если даже помешанный еще жив, — восемь человек. Хватит на две ночи. Или, может быть, покончат со всеми разом, кто остался? Лучше бы разом.