Сегодня тоже обход затянулся надолго, дошел до малого коридора, когда был уже совсем белый день. Впереди — старший с грифельной табличкой для записи, за ним помощник Семен Иванович, позади еще два надзирателя, — на всякий случай.
Быстро миновали открытую первую камеру, заглянули потом к Жамочке, к телеграфисту с бродягой. По другой стороне коридора пошли назад. В шестом номере старик жалобно и слезливо запросил, чтобы сняли наручни.
Он — человек больной, все кости ноют, и руки давно простужены на работе, а тяжелая цепь въедается в тело, не дает шевельнуться. И ведь он не буянил, не бил дверей. Это все Добрывечер. А он сам сидел все время совсем тихо.
Помощник обещал доложить начальнику, потом заглянул к Иващенке. Пристально и пытливо всмотрелся в обратившееся к нему лицо: рябое, искривленное, с воспаленными глазами. Старший тем временем перешел уже к следующей камере и вдруг тревожно приказал русому:
— Открой!
Когда дверь распахнулась, все разом подались в камеру, вытягивали шеи, стараясь разглядеть через чужие спины, что случилось. У помощника затряслись седые бакенбарды, мелькая перед самыми глазами русого.
— Ты что же смотрел, болван этакий? Для чего здесь поставлен? Мух считать? Да?
Абрам, как будто пытаясь взобраться на покатый подоконник, стоял у окна, едва касаясь доски полуразобранных нар самыми кончиками ножных пальцев. Шея у него вытянулась, как у ощипанного цыпленка, а под коротенькой курчавой бородкой глубоко врезалась петля шнурка, сплетенного из полотняных обрывков. Другой конец шнурка был привязан к пруту оконной решетки. Старший потянул Абрама за руку. Тело качнулось, легкое и одеревеневшее, как тот труп, который выносили вчера вечером из первого номера.
— Пожалуй, всю ночь провисел. А этот?
Все заняты были Абрамом, вспомнили о политическом, только когда помощник, подходя к окну, запнулся за что-то и едва не упал.
Политический лежал на полу вниз лицом с крепко прижатыми к груди сложенными руками. Когда его перевернули на спину, увидели выкатившиеся мутные глаза с густой сетью черноватых жилок на белках, черный и совсем сухой язык, зажатый в конвульсивно стиснутых челюстях.
Старший догадался:
— Очень просто! Сговорились. Сначала тот этого удавил, а потом и сам повесился. На окошке-то тесно было бы обоим.
Тряслись от злобы седые бакенбарды.
— На что ты тут поставлен, я тебя спрашиваю? Целую ночь провисел один — и ты не досмотрел… Вот погоди, попадет тебе на орехи…
Один надзиратель присел на корточки, теребил политического за плечи, как будто думал, что тот только представлялся мертвым и, может быть, еще оживет.