Наконец утих, замолк этот взрыв, многим стало совестно, точно после опьянения. Многие начали обсуждать, что такое сказано, где тут смысл, где дипломатический смысл — многие начали даже не одобрять речь-стихи вдохновенного поэта. А мистер Тоуне вертелся около него. Он говорил, что вдохновенная бессмертная мысль мистера Артингсона уже записана стенографами, и что он вероятно не откажет в позволении напечатать этот великий экспромт, как плод местного вдохновения, в местной газете. И Артингсон, еще подавленный собственным волнением и еще не понимая, что и кто ему говорит, жал маленькую ручку мистера Тоунса и говорил: «конечно, конечно!».
Впрочем, это волнение, или, правильнее говоря, настроение, совершенно овладело им и не покидало его целый вечер, вплоть до поздней ночи.
Когда он в одиннадцать часов оставил митинг и, сев в коляску, отправился к мисс Драйлинг, то глаза его также блестели. Слезы, все разрешающие слезы, не унесли его волнения; он как-то смутно чувствовал, что праздник, настоящий праздник будет впереди, что там что-то ждет его радостное, неуловимое, неопределенное. Он как будто смутно сознавал те волнения, которые нахлынут на него, когда он переступит порог этого коттеджа, так ему знакомого, и в который он так часто входил с таким глубоким чувством любви, восторга, упования, в том поэтическом полусне, который может спускаться на светлых крыльях только на поющее сердце беззаботной, светлой молодости.
И он наконец переступил этот порог; он увидел и эту лестницу, уставленную старыми кипарисами, и эту статую амура над фонтаном, перед которой он произнес когда-то сонет-экспромт слушавшей его в смущении мисс Драйлинг. Только кипарисы теперь сильно выросли и местами пожелтели, а на амуре выступили какие-то черные пятна, вероятно от плесени, разъедающей даже мрамор.
И жутко, и странно было Артингсону в этой среде, в этих комнатах; в этом салоне. Как будто он проснулся от долгого сна и снова перед ним та же, когда-то милая, уютная обстановка, но уже он не тот. Что-то широким колесом прокатилось по его жизни, немного помяло ее, сделало полнее, сложнее, пожалуй, даже лучше. Но где же вы, светлые беззаботные порывы, эти радужные, звучные иллюзии, или вы еще ждете там, в неизведанном будущем!..
Да! он не тот! Да и она не та. Эта прежде столь милая мисс Драйлинг, которая теперь хлопотала около него с таким добродушием. И с каким удивлением встретил он в салоне её всех своих старых знакомых; и все эти гости были проникнуты таким же добродушием, как и сама хозяйка; они так рады были снова увидеться с мистером Артингсоном, они так любовно, чуть не со слезами, смотрели в его открытые глаза, и так крепко, чуть не до слез, жали руку этому чудному Артингсону. И мистер Пепчинс, сухощавый маленький старичок, философ, с большим сморщенным лбом, живыми, бодрыми глазками, и такой приветливой приятной улыбкой, и мистер Грин, восторженный и честный, высокий, тонкий, неуклюжий, с большими черными глазами на выкате, с большим острым носом, с толстыми губами, с длинными вьющимися черными волосами и с тонкой длинной шеей, которая казалась еще длиннее от отложных громадных воротничков. И мистер Литль — степенный, важный и необыкновенно ученый; мистер Литль — толстый, неуклюжий, большой, не смотря на его кличку, с румяными щеками, с седыми волосами, с густыми черными бровями и, наконец, с черным густым клоком волос под подбородком. Наконец, и мисс Трайль и мисс Вуд, обе были здесь. Обе маленькие, обе юркие, восторженные, обе страстно любившие все, весь Божий мир, обе старые мисс, — одна бледная с прищуренными голубоватыми глазками, с полным подбородком, другая — не только розовая, но даже красная, немного насмешливая и, вместе с тем, жалостливая, готовая броситься в огонь и в воду за каждую букашку.