В общем, на занятиях по хору я чувствовала себя на своем месте. В отличие от уроков по специальности, на которых мать неизменно смотрела на меня разочарованно, словно я поманила ее надеждой – и обманула, оказавшись бесталанной рядовой ученицей, а не маленьким гением. Здесь у меня все получалось, здесь я была не гадким утенком, которого тянут в лебеди изо всех сил, а он, неблагодарный, только шипит и клюется, а неким магическим существом, у которого все получается само – легко, играючи, радостно.
Я всей душой тянулась к «испанке», мне хотелось быть такой же веселой, яркой, живой, как она, так же встряхивать блестящими волосами, так же взмахивать руками, как крыльями, и вытворять голосом удивительные вещи.
Петь, петь так, будто отдаешь музыке всю свою душу!
Помню тот день, когда несравненная испанка сама отвела мою мать в сторону и принялась ласково убеждать ее:
– Женечка, милая моя, ну сама подумай, зачем ребенку эти мучения? Ты все равно не вырастишь из нее Рихтера. А голос у нее выдающийся! Очень низкий для женщины, глубокий, сильный. Вероятнее всего, это будет контральто. Такая редкость! Если им всерьез заниматься… Вокальное отделение консерватории у нее в кармане!
Мать, разумеется, долго не могла согласиться с тем, что из меня никогда не выйдет великой пианистки, лауреатки, победительницы всех конкурсов на свете. Вся эта вокальная история казалась ей чем-то несерьезным, очередной моей попыткой из-за лени и невежества отделаться от доставшей учебы.
Но в конце концов и она вынуждена была смириться.
Вероятно, рассуждения ее были следующими: все же вокал – это тоже музыка, классика, консерватория, опера… ей еще не известно было, что в свои семнадцать я сделаю финт ушами и поступлю на кафедру эстрадно-джазового пения!
Впрочем, до этого было еще далеко.
В десять лет я выиграла первый свой областной конкурс детской песни. И тут же оказалось, что я по натуре невероятно тщеславна. Желание общественного признания, до той поры дремавшее где-то глубоко внутри, пробудилось под аплодисменты зрительного зала и нахально задрало голову. С тех пор я только об одном и мечтала: о последней минуте нечеловеческого страха и напряжения перед выходом на публику, о шагах по сцене к микрофону, о многоглазой живой жаждущей массе, дышащей в темноте зрительного зала. О том, как я делаю глубокий вдох – и начинаю петь! И как потом раскланиваюсь в реве оваций…
Ради своей мечты я готова была на все: многочасовые распевки, репетиции, упражнения на дыхание. Черт, я даже мороженое никогда не ела – чтобы случайно не застудить связки. Я воображала себя то Лайзой Минелли, то Барброй Стрейзанд, то Эллой Фицджеральд. Я пела все время – дома, в школе, даже на улице гудела что-то себе под нос. Сколько раз случалось, что, забывшись одна в квартире, я начинала голосить в полную силу, мысленно видя себя уже на Бродвейских подмостках. А потом слышала вдруг из открытого окна аплодисменты и, высунувшись, обнаруживала, что возле дома собралась толпа соседей. И Вовка из шестой квартиры, тот самый, которому достались однажды мои машинки, кружа на своем велосипеде по двору, неизменно орал мне: