У нее получилось! В одиночку она сумела добиться того, что замыслила! Я так ею гордилась, что чуть не расцеловала! Конечно же, я не могла этого сделать из-за грима, но мне, правда, очень хотелось.
После этого многое изменилось. В моей матери возобладала Марлен Дитрих, Кинозвезда. Остальные категории ее жизни стали для нее не столь важны. К тому же «Песнь песней» была первым фильмом, в котором режиссер не приходил с ней после работы домой, чтобы и дальше играть роль героя-любовника. Она внезапно ощутила себя свободной в своих поступках и в выборе партнеров, ее больше не преследовал образ «подозрительного мужа», всегда готового разоблачать и обвинять. Настоящий муж никогда не шпионил за ней и не обвинял, а только некоторые фавориты из числа эрзац-мужей — эта несносная склонность характера всегда приводила ее в ярость.
— Почему они не могут научиться быть, как Папи? — говаривала она. — Почему они должны все так усложнять?
Переплетения ее романов иногда, действительно, становились очень запутанными, но мать была превосходным сценаристом по части оправдательных историй и могла жонглировать своей мнимой невиновностью с непревзойденным искусством. Непонятно почему, но почти все любовники на них клевали. Их легковерие меня удивляло, но, если подумать, у большинства людей, мучающихся от безумной любви, мозги превращаются в кашу.
Шевалье все еще был тут и «по-галльски» поклонялся ей. Он презентовал ей великолепное кольцо с изумрудом, ограненным в квадратную оправу. Это был единственный раз, когда воздыхатель дарил ей такой безупречный камень, и с него-то и началась ее любовь к изумрудам. Прекрасные сапфиры фон Штернберга бледнели по сравнению с этим камнем. Тот факт, что этот редкий самоцвет достался ей от «величайшего скряги на свете, даже если принято во внимание, что он француз», всегда забавлял ее. Когда в 1972 году Шевалье умер, мать сразу же стала поглощать в огромных количествах Контрексвилль (мочегонную минеральную воду), приговаривая:
— Он не мог писать, поэтому и умер! Я от этого умирать не собираюсь! Но Шевалье был таким скаредным, он, наверное, не мог даже собственную мочу отдавать за так!
Де Акоста, все глубже погружаясь в отчаянье, предлагала матери все блага мира; она писала:
Я доставлю тебе в постель кого угодно! И это не потому, что я тебя люблю недостаточно сильно, а потому, что я люблю тебя чрезмерно! Моя Прекрасная!
Интересно, что произошло бы, если бы мать поймала ее на слове и сказала: «Доставь мне… Гарбо!»
Отец, по-видимому, остался доволен тем, как он обустроил присмотр за домом и за мной — его чемоданы из воловьей кожи уже были сложены и ждали грузовика из «Парамаунта». У Тами теперь был целый чемодан нарядов, которые ей отдала мать. Если бы она сделала из себя блондинку, то могла бы сойти за бледную копию Дитрих; полагаю, впрочем, что она была таковой и без перекиси. Я хотела, чтобы она осталась со мной, но, конечно же, не высказала столь безумного желания; я знала, что она принадлежит отцу. Поэтому они отправились на вокзал, на поезд, на пароход — и в Париж. Тами и я плакали, мать с отцом нет. Не помню, кому или чему досталась забота присматривать за мной дома. Снаружи остались телохранители, они стерегли меня и патрулировали жаркий тихоокеанский пляж в деловых костюмах с бросающимися в глаза выпуклостями под мышками. Искусностью маскировки они никогда не отличались. Правда, они были милы и пытались как-то вписаться в окружение, но на пустынном пляже это им удавалось с трудом.