Наконец настал день, когда костюм был завершен. Фон Штернберга вызвали в гардеробную в первый раз взглянуть на Шанхайскую Лилию. Он вошел в примерочную и стал как вкопанный, не сводя глаз с моей матери. Она стояла на высокой платформе, отражаясь в системе расположенных позади нее зеркал. Томный взгляд из-под вуали, гладкая прическа, плотно прилегающая к голове черная шляпка. Длинное платье, короткая накидка из струящегося крепа, отделанная перьями. Как ослепительно черные океанские волны, они окружали ее шею, струились по плечам, переходя к более тусклому черному цвету туго натянутых перчаток из тончайшей кожи. Великолепная нить крупного хрусталя ублажала взгляд, останавливающийся на уровне талии, где рука держала черно-белую сумочку в стиле «арт деко». Редчайшая, невиданная черная птица! Мы все ждали, затаив дух. А вдруг он взорвется? Скажет, что на пленку этого снять нельзя? Это мы все, в том числе и моя мать, и так знали! Но он, не говоря ни слова, медленно подошел к ней, подал ей руку, помог сойти вниз; низко склонясь, поцеловал ее перчатку и тихо сказал по-немецки:
— Если ты полагаешь, что мне хватит умения снять это, тогда я могу предложить тебе одно — попытку сделать невозможное.
Обернувшись к встревоженному Трэвису, он кивнул и продолжал по-английски:
— Великолепное воплощение невозможного. Я поздравляю всех вас.
И вышел.
Всеобщий вздох облегчения мог бы сдвинуть с места и понести по волнам десятимачтовую шхуну. Потом мы отпраздновали событие.
Трэвис разлил запретное шампанское по бумажным стаканчикам, и даже маленькие леди пригубили по глотку. В альянсе Штернберг — Дитрих состязание талантов играло уникальную роль. Она задавала ему и его камере невыполнимые задачи, он требовал от нее того, что выходило за рамки актерской компетенции. Они бросали друг другу перчатку, как дуэлянты, в полной готовности убить или быть убитым, и ликовали, когда удавалось преодолеть очередное непосильное испытание.
На другой день мы начали работу над черным шифоновым неглиже с длинными страусовыми перьями, и Трэвис угостил меня, как он сказал, «солодовым шоколадом». После этого я больше ничему уже не удивлялась. Я поняла, что достигла зенита — высшей точки американского кулинарного совершенства! (Конечно, пока не попробовала арахисового масла и сэндвич со студнем).
По воскресеньям мы оставались дома на «релаксацию». Моя мать мыла голову и давала волосам отдохнуть, ходила без макияжа и занималась готовкой. Фон Штернберг ставил в саду мольберт и раскладывал стул, открывал большой деревянный ящик с рядами серебристых тюбиков и, держа кисть большим и указательным пальцами, принимался рисовать пылающие гибискусы под голубым небом. Я могла наблюдать за ним часами. У него был счастливый вид — совершенно не такой, как в будни, никакой напряженности, никакой угрюмости. Даже сам выбор красок свидетельствовал об этом: ни черного, ни темных теней, все яркое и воздушное, все сверкает оттенками алого. Я раскладывала рядом с ним на траве книжки с картинками. Училась читать по-английски, следя за приключениями Сиротки Анни и Дагвуда. «Деток Катценьяммер» я не любила — для меня, новоявленного американского ребенка, они были «слишком немецкими».