– Погоди. Видел я эту драку у парома. Слушай, что за добыча? Бородулин про какую-то добычу говорил. Первый раз слышу.
– Отстал ты, Степа, от жизни. У нас теперь половина мужиков от реки кормится. Знаешь, как теперь у нас говорят? В Малинной жить можно, была бы рыба, а водки сами найдем. Рыбачат и на пароме городским продают. Утром раненько подплывут, рыбу зароют в песок у самого берега, а сверху палочку для приметы. Договорился, подвел покупателя к лунке, и дело с концом. А Юрка приноровился подглядывать и из чужих лунок торговать, либо чужие сети проверять. Вот результат. Теперь у нас в Малинной все можно, запретов нету. Я, когда приехал сюда, когда трезвыми глазами огляделся, ей-богу, деревни не узнал. Светопреставление, кто во что горазд, жуть одна…
– Ладно, не пугай.
– Зачем пугать? Сам увидишь. Бога забыли, и все вверх тормашками пошло.
– А сам-то про него помнил? – едва справляясь со злостью, резко спросил Степан.
– Я про него вспомнил. Когда прижмет, все вспомнят. Ты на меня, Степа, с вопросом не поглядывай, я расскажу. Сергей даже слушать не захотел, потому и понять не может, злится. А что злоба? Покалеченная душа. Вот что такое злоба. А про себя я расскажу, если хочешь…
До позднего вечера просидел Степан у Александра, до позднего вечера слушал его длинную историю. И когда уже вернулся из гостей, когда улегся в своей деревянной будке на жесткой раскладушке, все перебирал каждое услышанное слово, и перед ним покачивались, как на весах, два разных человека, носивших одно и то же имя и одну и ту же фамилию – Александр Гусельников. Все, что он услышал, было для Степана так неожиданно, как снег на голову, и первым движением было – стряхнуть его с головы. Но не стряхивался. Лежал и холодил.
Случилась эта история три года назад, в райцентре, где Саня тормознулся на короткое время, устроившись грузчиком в райпо. Работенка не из пыльных, и была возможность потихоньку чего-нибудь утянуть в счет стеклянного боя, усушки и утруски. Жилось неплохо. В январе, в самые злые морозы, пришли два вагона с соком. Банки могли полопаться, и ящики в склад надо было перекидать мухой. Грузчики в таких случаях всегда выставляли начальству условие – магарыч. Потребовали и в этот раз. Им пообещали. А когда управились с вагонами, то и выставили, не нарушив слова. Пить начали в кочегарке, и все, что происходило вначале, Александр помнил, потом – обрыв.
Очнулся он от холода и быстро накатывающего гула. Земля от гула вздрагивала. Он еще ничего не успел сообразить, и даже глаза еще не открыл, как в уши вломился надсадный, густой гудок и мерзлый, железный скрип. Дернулся, распахнул глаза и тут же прижмурил их от яркого, наплывающего света. Дернулся еще раз и покатился, сам не понимая, зачем это делает, и вообще не понимая, что с ним происходит. Мерзлый скрип и надсадный гудок нарастали, разрывали уши. Колючий, обжигающий снег ударил в лицо запахом угля. Александр вскинулся, провалился коленями в стылую мякоть и откинулся назад, как от удара. Прямо перед собой увидел он железнодорожную насыпь и медленно, с тяжелым скрипом, тормозивший угольный состав. Как раз напротив был уже третий вагон. Александра прошиб пот – ведь он лежал на рельсах. Из открытого окна тепловоза ему махали кулаком и что-то кричали, но он не слышал. Завороженно смотрел на старый вагон, на колеса и на рельсы под ним. Скрип стих. Тепловоз дернулся, по всем вагонам, от первого до последнего, прокатился стукоток, и состав стал набирать скорость. Когда гул удалился и растаял, когда на Александра опрокинулась звенящая тишина мглистой морозной ночи, – даже лунный свет был задавлен стылостью, – когда до него в полной мере дошло, что его чуть-чуть не зарезало поездом, он ткнулся лицом в снег, присыпанный мелкой угольной пылью, и тихо, по-собачьи, завыл. Так было жалко самого себя, так хотелось жить, что он не мог остановиться, поднимал лицо, взглядывал на железнодорожную насыпь, на мутно блестящие рельсы, снова тыкался лицом в снег и выл.