Грань (Щукин) - страница 84

Глядя из-за плеча Марии на его лицо, совершенно иное и незнакомое, Степан беспомощно и с внезапным страхом, подсекающим коленки, впервые примерился к Юркиной жизни, которую он теперь хорошо знал по рассказам: куролесить начал лет с четырнадцати, в шестнадцать попал в тюрьму, вернулся, пожил два года дома – снова тюрьма, и снова вернулся, и опять грозила тюрьма, двадцать четыре года, а в них ничего не вместилось, кроме тюрьмы, пьянки и драк – остальное, чем живет нормальный человек, Юрка оторвал и отбросил. Жизнь ему была дана, как и всякому другому, изначально чистая, а он ее, единственную, – под ноги, в грязь, и давил, давил – сам! – стоптанными каблуками разбитых туфель, захлебываясь от злости ко всем, кто был вокруг. И в конце концов не только сам захлебнулся, но еще и утопил ни в чем не виноватого ребенка.

Так зачем, для чего дана она была – жизнь? И надо ли было ее давать?

Мария качнулась и побрела обратно, оставляя на снегу по-прежнему раздерганные следы. Гроб с Валей подняли и понесли, а Юркин гроб оставался на месте, и все, кто проходил мимо, бросали в правую сторону взгляды, а мать, не глядя ни на кого, не поднимая глаз, стояла, согнувшись над мертвым сыном, словно хотела оборонить его от людского осуждения. Она стояла так до тех пор, пока не протянулась мимо вся людская лента и пока не понесли следом гроб сына – прямо в широкие ворота.

Степан на кладбище не пошел, не пересилил себя. Развернулся и побрел в деревню.

Падера утихала. Сухая, снежная крупа поредела, а скоро исчезла совсем. И сразу, безо всякого промежутка, землю придавил тяжелый мороз, с каждой минутой он заворачивал круче, выстуживал небо, и оно становилось холодно-чистым, высоким. Деревня ежилась, уставив в него растопыренные рогульки телевизионных антенн. Степан брел понурясь, ничего этого не видел и даже мороза не замечал, брел, как оглушенный. Юркина никчемная жизнь и его доброе, юное лицо после смерти не давали покоя. А тут еще вспомнилась татуировка на шее: «Привет парикмахеру», и давила, не отпускала одна-единственная мысль: «Так зачем была дана жизнь?» И еще одно обстоятельство: ведь жизнь свою он топтал на глазах у всех. И все, считая это ненормальным, ругаясь и ахая, все-таки смотрели, как он ее затаптывал, спокойно ели и спали. А о чем он сам думал, Юрка? Были же у него в голове какие-то мысли, желания? Кто о них знает? И снова, опять, едва ли не по десятому разу, – черное личико Вали Важениной, которую убил Юрка, как будто мало ему было своей, брошенной псу под хвост жизни. Медленно, будто выставив и растопырив перед собой руки в темноте, боясь споткнуться и упасть, выбредал Степан на мутный огонек ответа на те вопросы, какие он беспрестанно задавал самому себе. В том, что затоптана Юркина жизнь, и в том, что убита жизнь Вали Важениной, виновата и другая, общая жизнь всей Малинной, это она, скособочившись и захромав на обе ноги, потеряв ясный взгляд, мутно и недалеко оглядываясь вокруг, сделала ненормальное – нормальным, непривычное – привычным: пьют и не работают мужики, молодые здоровые парни пугают старух и наводят страх на деревню, а мать, не зная, как сладить с сыном, теряя всякую надежду и веру, кричит в отчаянии: «Чтоб ты сдох!» А потом деревенеет в горе над гробом и казнит саму себя за страшные слова… И чуда не будет, жизнь эта сама по себе не изменится и не посветлеет…