В пятницу утром, включив рацию, вышел на связь с Коптюгиным. Тот долго не откликался. Треск и шорох становились уже надоедливыми. Шепотом выругался и услышал голос Коптюгина:
– Карта-два! Карта-два! Берестов, где ты там?
– Здесь. Уснули? Докричаться не могу.
– Нам после твоих фокусов спать некогда. Знаешь, о чем толкую? Так вот. Вертолета нынче не будет, выбирайся своим ходом. Завтра можешь и сниматься.
– Как это не будет?
– А очень просто. Не будет, и все. Подробности письмом. Вернешься, я тебе растолкую… – Коптюгин что-то невнятно пробормотал и потом отчетливо добавил: – Я тебе все, Берестов, растолкую!
Выключив рацию, Степан долго смотрел в маленькое оконце избушки, полностью затянутое плотным ледком, и медленно начинал соображать, связывая в одно случай с Пережогиным, вертолет и только что закончившийся разговор с Коптюгиным. Сомнений не было – тугой узелок затягивается. Как-то он развяжется? Загадывать наперед не хотелось, лучше о делах сегодняшних думать. А их было еще по горло: отремонтировать старые нарты, которые лежали на крыше избушки, занесенные снегом, снять капканы, уложить и увязать мешки, хорошенько поесть и основательно выспаться перед дорогой. Выходить Степан решил на следующий день рано утром с таким расчетом, чтобы в тайге у него была лишь одна ночевка. За два дневных перехода он надеялся выбраться к лесовозной дороге, а уж оттуда на перекладных добраться до Шарихи.
Дома Степан оказался поздно вечером, вымотанный и усталый сверх всякой меры. Ноги, налитые чугунной тяжестью, казались чужими и подсекались в коленках, плечи, освобожденные от постромок нарт, все еще тянулись вперед, словно продолжали волочить груз по хрусткому снегу. Лицо, обметанное жесткой, трескучей щетиной, горело как от жара. Тряска в тесной кабине лесовоза и бензиновый угар, по-особому тяжелый с непривычки, окончательно расклеили, и Степан, поднимаясь на крыльцо, покачивался и придерживался руками за перила. Сапоги, оттаявшие в кабине и снова прихваченные морозом, пока он от зимника добирался до Шарихи, глухо стучали и разъезжались на досках крыльца. Потянул дверь на себя, из сенок дохнуло на него холодным, но уже жилым запахом, и он даже закрыл глаза. Но что это? В короткое мгновение времени, в его неуловимый промежуток, мелькнула, похожая на сон или наваждение, старая, неизвестно из каких запасников памяти выскочившая картина: он с усилием, с треском, открывает прихваченную понизу ледком дверь балка, и балок дышит на него жаром раскаленной железной печки или самодельного, с малиновыми спиралями, калорифера, запахом непросохших портянок, застойного табачного перегара; слышит Степан громкий хохот, чей-то храп, на полную катушку орет приемник, а на столе ждет его оставленный ребятами ужин – разогретая в банке тушенка, сухой хлеб и густой, как деготь, чай в железной, помятой кружке.