Сашка умолк. «Бычок» обжигал ему пальцы, но он, казалось, не замечает этого.
История меня покоробила. Но я не осуждал Брусова: каждый живёт, как может, как умеет, как совесть позволяет…
Так и сказал ему тогда, ещё не зная, что этот разговор у нас последний.
Сашка затушил «чинарик» о камень. Мы поднялись и пошли вдоль забора в сторону «зелёнки», собирая в кучи металлический, бумажный и прочий хлам, попадавшийся по дороге. Ни о чём больше не заговаривали: ни о наших болячках, ни о Перегудове, ни о Томке…
Когда до первых зарослей осталось каких-нибудь тридцать шагов, Сашка, идущий впереди, неожиданно остановился. Повернулся ко мне, хотел что-то сказать. Потом махнул, дескать, не стоит, нагнулся и поднял лист ржавого железа, лежащий между нами. И когда он оторвал его от земли, что-то со страшным грохотом вырвалось из-под этого листа, ослепляя, круша, корёжа.
Словно в замедленном кино, я увидел, как тело Сашки неестественно надломилось, а лицо его, сметённое, сорвалось со своего привычного места и стало падать вниз, разлетаясь на множество кровавых частиц. И эти частички Сашкиного лица, ещё теплой, живой его плоти, брызнули в меня, залепили глаза, нос, рот. И тут же грубая сила подняла меня, ударила, и солнечный свет померк.
13
Сколько я был в беспамятстве, сказать трудно. Жизнь вернулась ко мне глухими голосами, прорывающимися в сознание, словно через пуховую перину:
– Ты посмотри: парень в бронежилете родился! Дружка – в клочья, а на нём ни царапины. Только о стену взрывной волной шарахнуло…
– Офигеть можно… Надо же на минное поле с граблями залезть! Чокнутые какие-то…
Я с трудом открыл глаза. Все поплыло передо мной, совсем как в восьмом классе, когда впервые выпил вина. В ушах – шум, похожий на стрекотание цикад тёплой ночью. Руки и ноги будто из ваты…
На фоне ускользающего неба возникли две головы в «афганках».
– Кажется, очухался, – донеслось до меня. И я снова провалился в темноту.
Окончательно пришёл в себя я уже на госпитальной кровати. Не на топчане, а на настоящей койке с панцирной сеткой. Её моё тело ощущало каждой клеткой. В комнате, где я находился, было сумеречно. Я несколько раз моргнул, но так и не понял: то ли на самом деле вечер, то ли у меня в глазах темно. Кто-то наклонился надо мной:
– Ну, вот и хорошо, Маратик, теперь всё будет хорошо…
– Томка, Тамара Васильевна, – узнав, произнёс я первые в своей новой жизни слова.
– Маратик, ты не говори, тебе пока нельзя. Лежи спокойно, милый, – Томка неожиданно всхлипнула.
Я всё-таки был ещё не в себе: даже Томкино «милый» на меня впечатления не произвело.