Софья Леонидовна (Симонов) - страница 33

Как-то в комсомольской организации, где она продолжала по старой памяти состоять в свои двадцать семь лет, вздумали разобрать какую-то поступившую на нее с неразборчивой подписью сплетню. Она очень возмутилась и сквозь слезы искреннего негодования сказала, что лучше она выйдет из комсомола, чем позволит, чтобы про нее здесь, как бабы, чесали языки. Сплетню разбирать не стали, но за это невыдержанное высказывание все-таки дали ей выговор по комсомольской линии.

Когда война подошла к Смоленску, Тоня бросила свой буфет и, недолго думая, как была — в повязанной вокруг шеи газовой косынке и в летнем платье горошком,— явилась на передовую. Как она туда добралась, было для комиссара полка, к которому ее привели в таком виде, полною загадкою, но характер у нее был такой, что она не любила отступать от задуманного и отказать ей в чем-нибудь было очень трудно. Просилась она ни больше и ни меньше, как в пулеметчицы. Эта мысль капала ей в душу с тех пор, как она увидела пулеметчицу Анку в картине «Чапаев», и с начала войны не выходила у нее из головы. В пулеметчицы ее не взяли, но санитаркой в полку оставили и не пожалели: в первом же бою она не только вытащила девять раненых, но из винтовки, взятой у одного из них, ухлопала неосторожно набежавшего на нее немца. Она была местная, смоленская, и каким-то образом, должно быть от комиссара полка, это происшествие стало известно в горкоме комсомола. За два дня до падения Смоленска ее вызвали с позиций в горком и сказали, что она в случае сдачи города останется здесь на подпольной работе. Вначале устроится где-нибудь у немцев, используя свою прежнюю специальность, а потом будет ждать, когда с нею свяжутся. Предложение это при ее дерзком характере ей понравилось и даже польстило ее самолюбию, однако она была честным человеком и не могла умолчать о том, чего секретарь горкома, предложивший ей остаться на подпольной работе, должно быть, не знал.

— А как же выговор? — спросила она у него.

— Какой выговор?

Она рассказала, какой выговор. Секретарь только махнул рукой. Ей велели, чтобы она поехала в полк, сдала военное обмундирование, оделась обратно в то, в чем пришла на позицию, вернулась домой и сказала бы, что останется в Смоленске, все равно, придут или не придут сюда немцы. Когда она сказала о том, что останется, отцу и старшему брату, брат только посмотрел на нее тяжелым, уничтожающим взглядом, а отец сказал:

— Уходи с моих глаз, курва!

Она сначала чуть не расплакалась от обиды, а потом озлилась и решила хоть умереть, а доказать отцу и брату, кто она такая есть на самом деле. Три дня она ночевала у подруги и вернулась домой действительно только тогда, когда в Смоленск уже вошли немцы. Вернулась в пустую, полуразоренную отцовскую квартиру, в которой не было уже ни отца, ни брата. Отец и брат — оба машинисты — вырвались из Смоленска, уводя один из последних эшелонов с эвакуированным имуществом. Как она узнала от соседей, оба ушли из дома, как всегда, с одними сундучками, и кто за эти сутки успел попользоваться половиной всего, что было в квартире, так и осталось неизвестным. Громко, на весь двор ругая этих воров без стыда и совести, она поселилась обратно в отцовской квартире и вскоре устроилась на работу — сначала в буфет, а потом, когда фронт ушел подальше, в открывшееся немецкое офицерское кабаре. Для этого дела, ради которого она осталась, все складывалось как нельзя лучше: и ее ссора с отцом и братом, и ее возвращение, и ее брань по поводу исчезнувших вещей — все это было хорошо известно соседям и освобождало ее от подозрений.