— Почему же Федосеева мне сама не сказала? — спросила Лознякова.
— Пожалела девчонку. Уж очень та испугалась, просила прощения, говорила, что главврач очень злой, непременно отдаст под суд. А у Федосеевой самой такая дочка — мать ей все кисели и компоты сберегает. Сама не пьет, «не хочется», говорит. А дочка прибежит на пять минут, выпьет кисель, да еще оговаривает: «Не так сладко, как надо…»
— Ну а вы почему молчали?
Женщина пожевала губами.
— Федосеева нас просила: не выдавайте, мол. Это ей, говорит, и без того урок на всю жизнь. Ну, я и впрямь думала — устрашится девчонка. А сегодня вышла в коридор и слышу, как она другой сестричке, чернявой такой, Лизой зовут, выговаривает: «Что это ты их балуешь? Сделала камфару — и все. Еще, говорит, грелки им носи! Барыни какие! Обойдутся и без грелок, подумаешь, не рассасывается…» А у меня у самой на левой руке просто каменные желваки от этой камфары. Вы сколько раз говорили: «После укола пусть поставят грелочку». Да разве у такой девки допросишься? На нашу жалость она небось надеется, а сама ни капельки больных не жалеет. Ну, я и решила — расскажу вам все по правде…
Всю эту историю Юлия Даниловна, проверив сначала в отделении, доложила на утренней пятиминутке врачей. Ее сообщение вызвало неожиданно острый разговор о врачебном призвании вообще. Груздеву никто не защищал, предоставив Степняку решать вопрос о ее дальнейшей работе. Но то, что Лознякова связывала случайность выбора профессии с полным отсутствием жалости к больным, задело многих.
— Это, извините, уважаемая Юлия Даниловна, дамские разговоры, — басовито настаивал Окунь. — Как прикажете понимать жалость? Вот, допустим, при осмотре молодой привлекательной особы женского пола я обнаруживаю опухоль грудной железы. Что же, из жалости умалчивать о моих предположениях? Или не делать радикальной операции? Или не настаивать на срочности хирургического вмешательства?
— Не путайте божий дар с яичницей! — тотчас зашумел Рыбаш. — То, о чем говорите вы, не жалость, а преступление. А Юлия Даниловна утверждает, что настоящий врач любит больного, сочувствует ему, влезает в его шкуру.
— Влезай не влезай, а на стол-то ложится он! — напомнил Окунь. — И вашему сочувствию грош цена, если вы его зарежете.
Гонтарь, сдернув свои очки, вскочил с места:
— П-почему неп-пременно «зарежете»? Товарищ Рыбаш иногда по два раза ночью прибегает к б-больному, к-которому сделал серьезную операцию. И б-больные это очень ценят!
— Товарищ Рыбаш холостяк и живет в десяти шагах от больницы, а у меня, к примеру, семья и квартира на другом конце города, — сказал Окунь. — К тому же ночью дежурит врач, и ночные визиты товарища Рыбаша довольно обидный акт недоверия для его коллег.