Всего сдавали шесть предметов. Я получил рекордное количество «троек» – 4, одну «четвёрку». Самый тяжёлый экзамен – зарубежная литература – был последним.
Стоял чудный октябрь. Совершенное безветрие. Взгляд тонул в бездонной и резкой над верхушками деревьев небесной синеве. Старчески щурилось сверху солнце, снисходительно дарило последнее в году настоящее тепло. Можно даже было подумать, что это конец августа, а вовсе никакая не осень, если б не обилие переставших бороться со смертью и устлавших дорожки парка листьев платанов песочного цвета и лимонного – тополей. Солнечные лучи больше не дробились в кронах на тысячи бликов. Проходили, свободные, и отражались, заставляли блестеть колкой искрой обёртку от сигаретной пачки, прозрачную и невидимую в выгоревшей траве. Умирающим завитком белого дымка пролетала прямо по синеве неведомо чем и куда несомая липкая паутина. Всеобщее увядание благоухало тонко и усыпляюще. В густой тени стены было ощутимо прохладно, и пришлось, переговариваясь с курящими однокашниками, застегнуть молнию спортивной куртки.
В корпусе нашего факультета, двухэтажном, жёлтом здании на отшибе – в парке, под шеренгой серебристых тополей, возле голубых елей-невест и бокастых туй-тёщ с тенями особенно вязкими и непроницаемыми, – затеяли срочный ремонт отопления. В вестибюле штабелем сложили чугунные радиаторы; между парами рабочие в известкованных и закрашенных робах демократично мешались в коридорах с толпами разношёрстно одетых студентов. Не хватало аудиторий, и низенькая, грудастая, широкоплечая и решительная, как таран, Лилька Иванова – наша староста, – выйдя из деканата с ведомостями в руках, тряхнула колечками обесцвеченных кудряшек: «Идем к “физикам”!»
Помню, я спешил в растянувшейся косяком группе «лириков», шагал по аллее – по длинной-длинной плитке нетающего цементного шоколада – к корпусу физического факультета; я догонял, меня нагоняли, жмурился на солнце, и не было сил ни думать, ни бояться. Наверное, у других было похожее настроение. Говорили очень мало и неохотно.
А когда пришли на место, всё как-то оживились. В этом коридоре с вовсе незнакомыми нам людьми, студиозусами и преподами, думающими и говорящими на непонятном большинству из нас, далёком языке технарей, мы были инородными телами, чувствовали это и даже держаться старались вместе, не расходились.
Наши предэкзаменационные страхи здесь казались не то чтобы несерьёзными, детскими, а иного качества. Никто здесь никогда не переживал, что ему не удалось дочитать Сент-Бёва, Бодлера, Жорж Санд или Шиллера с Гофманом, и оттого дрожь наших коленок не резонировала под высокими потолками. Постепенно появилась залихватская надежда, что выйдем отсюда скоро и без потерь, будто действительные инородные тела, благополучно отторгнутые чужой средой.