— А я, — говорит Барк, — я больше не ворчу. Сначала я ворчал на всех; на тыловиков, на штатских, на местных жителей, на «окопавшихся». Да, я ворчал, но это было в начале войны, я был молод. Теперь я рассуждаю здраво.
— Здраво рассуждать — это терпеть; как есть, так и ладно!
— Еще бы! Иначе спятишь. Мы и так обалдели. Верно я говорю, Фирмен?
Вольпат в знак согласия убежденно кивает головой; он сплевывает и внимательно разглядывает свой плевок.
— Ясное дело! — говорит Барк.
— Тут не стоит доискиваться. Надо жить изо дня в день, если можно, даже из часа в час.
— Правильно, образина! Надо делать, что прикажут, пока не разрешат убираться по домам.
— Н-да, — позевывая, говорит Мениль Жозеф.
Загорелые, обветренные, запыленные лица выражают одобрение; все молчат. Это явно чувство людей, которые полтора года назад явились со всех концов страны и собрались на границе. Это отказ понимать происходящее и отказ быть самим собой; это надежда не умереть и борьба за то, чтобы прожить как можно лучше.
— Приходится делать, что велят, да, но надо выкручиваться, — говорит Барк и, медленно прохаживаясь взад и вперед, месит грязь.
* * *
— Конечно, надо, — подтверждает Тюлак. — А если ты не выкрутишься сам, за тебя этого не сделает никто. Будь благонадежен!
— Еще не родился такой человек, который бы позаботился о другом.
— На войне каждый за себя!
— Ну конечно!
Молчание. И вот среди всех лишений эти люди вызывают сладостные образы прошлого.
— А как в Суассоне одно время хорошо жилось! — говорит Барк.
— Эх, черт!
В глазах появляется отсвет потерянного рая; он озаряет лица, посиневшие от холода.
— Не житье, а масленица! — мечтательно вздыхает Тирлуар; он перестает чесаться и смотрит вдаль, поверх насыпи.
— Эх, накажи меня бог, весь город почти пустовал и, в общем, был в нашем распоряжении! Дома, постели!..
— И шкафы!
— И погреба!
У Ламюза даже слезы выступили на глазах, расцвело все лицо и защемило сердце.
— А вы долго там оставались? — спрашивает Кадийяк, который прибыл сюда позже с подкреплениями из Оверни.
— Несколько месяцев…
Почти утихшая беседа оживает при этих воспоминаниях о временах изобилия.
Паради говорит, словно во сне:
— Наши солдаты шныряли по дворам; бывало, возвращаются на постой, под мышкой у них по кролику, а к поясу кругом привешены куры: «позаимствовали» у какого-нибудь старикана или старухи, которых никогда в глаза не видели и не увидят.
Все вспоминают позабытый вкус цыпленка и кролика.
— Случалось кое за что и платить. Денежки тоже плясали. В ту пору мы были богаты.
— В лавках оставляли сотни тысяч франков!