Роман моей жизни. Книга воспоминаний (Ясинский) - страница 140

— А что же Самойлова, в самом деле, нет и нет? Придется наспех писать рецензии, чтобы заполнить библиографический отдел, — сказал однажды Антонович, обращаясь ко мне и потрясая пачкой новых книжек. — Давайте-ка наваляем мы с вами. Надо будет раскатать вот эту дрянь…

Но тут влетел в редакцию, белый от испуга, Владимир Жуковский и объявил:

— Наконец, изловили самого главного алхимика, приготовлявшего бомбы для первого марта! Вы знаете — кого? Он наш, или, вернее, — он указал на меня и на Антоновича — ваш… Самойлов![258]

— Самойлов?

— Точно так. Ведь вы сами понимаете, что отсюда вытекает? В лучшем случае, нас погонят в места не столь отдаленные. Он оказался на самом деле не Самойловым, а Кибальчичем. Он заскорузлый анархист, и, конечно, я согласен, — поправился Жуковский, — личность героическая и, во всяком случае, изобретательная, и его, разумеется, повесят, но каково нам!!

Самойлову на редакционных бланках иногда посылались мною и Антоновичем: коротенькие записочки с просьбою ускорить присылку рукописей. Он часто задерживал типографию и приписывалось это добросовестности, с которою он обрабатывал свои рецензии, насквозь прочитывая разбираемые книги.

— И надо же было непременно на редакционных бланках писать кому попало! — кричал Жуковский. — Встречаясь с ним у Иеронима Иеронимовича, я всегда подозревал его, но, правда, с другой стороны, этого мне и в голову не приходило, а между тем полезным считаю вас осведомить, что Федор Иванович Базилевский был вызван, куда следует, где ему и предъявили две такие записочки с фирмою «Нового Обозрения», издателем которого он состоит, и только посмотрели на него пронизывающим взглядом, — и больше ничего, а от этого взгляда у него душа в пятки ушла. Ну-с?

— Неприятно, — сказал Антонович, почесывая за ухом. — Но, строго говоря, ничего серьезного я все-таки не усматриваю.

— Вам этого мало?

Жуковский заложил руки в карманы брюк и поднял плечи с недоумением.

Правду сказать, мы разошлись из редакции не без тревожного чувства, и, когда в тот вечер — очередной литературно-обывательский — собрались литераторы, либеральные профессора и чиновники у критика Введенского и подняли неистощимый вопрос о том, что теперь будет, а за стеной, на кухне, уронила горшок кухарка, — все вздрогнули, замолчали, а хозяин бросился и опустил шторы на окнах квартиры, находившейся в пятом этаже.

На завтра, всё с тою же тревогой в душе, мы отправились в редакцию.

Коропчевский совсем расклеился, ноги у него распухли, и даже в мягких сапогах он не мог выйти к нам в общий кабинет. Светило солнце, и Щеглов своим нервным захлебывающимся голосом, странно смеясь, рассказывал что-то смешное, но настроение у всех было угрюмое. Жуковский ядовито спрашивал: