— Мы не понимаем друг друга! — заявил он мне. — Расстанемся!
Однако, он не протестовал против напечатания в его журнале моей повести «Бунт Ивана Ивановича», принятой Пыпиным.
Между прочим, в газете «Порядок» поднят был вопрос и детально разработан об отмене публичности смертной казни на том основании, что публичная казнь, порождая чувство жалости к политическим преступникам, настраивает толпу враждебно по отношению к правительству и ожесточает ее нравы! Эти статьи Стасюлевича вооружили против него даже многих либералов, так как введение тайной казни, которое не замедлило последовать, лишило общество контроля над кровавыми расправами власти и предоставило ей еще более широкий простор в этом отношении.
Лето было дождливое, беспросветное. В конце августа к нам внезапно приехал Новодворский (Осипович). Он еле поднялся по лестнице, страшно исхудавший и с зловещим румянцем на заостренных скулах. Мне показалось, что Мария Николаевна встретила его враждебно. Мы ему отвели особую комнату, разумеется, чисто по-дружески; и в виду того, что он крайне нуждался, предложили стол и стали ходить за ним. Простудился он на юге, попавши под проливной дождь, но, очевидно, у него были уже задатки чахотки. Он жестоко кашлял. Доктор Святловский — наш приятель — когда Мария Николаевна оказала, «я боюсь больных» — объявил ей, что, бесспорно, у Осиповича скоротечная чахотка, — но что болезнь эта незаразительна, как принято думать. Другие доктора тоже подтвердили незаразительность чахотки. Это было, если не ошибаюсь, всего за полгода до открытия коховской палочки[261]. Галлопировала болезнь Новодворского страшно, и осень прошла для него мучительно. Наконец, мы выхлопотали ему пособие из Литературного фонда, и он уехал в Ниццу. Я усадил его в вагон. Он лег на деревянную скамейку III кл., и соседи его опасливо затихли: такое тяжелое впечатление произвел он.
Так случилось, что после отъезда Осиповича, я стал кашлять и по ночам обильно потеть. Мария Николаевна была убеждена, что я заразился.
Еще в январе, возвращаясь пешком из «Нового Обозрения», я на углу Литовского канала наткнулся на кучу тряпья, засыпаемого снежной метелью. Наклонился, и вижу: сидела девочка и, при трепетном свете фонаря, мне бросилось в глаза совершенно белое, как мрамор, ее лицо. Она пошевелила рукой: еще жива. Я позвал городового, взял извозчика, и какой-то шепот вырвался из губ ребенка. Городовой ругнулся, но с оттенком сочувствия. — «Мелочь беспутная! Не извольте беспокоиться, господин, у ней есть мать; отвезем. Девчонку я уж два раза ловил. От бедности происходит. Мать по прачешному делу ломотой страдает».