Позже я подслушивала и другие разговоры. Обычно уходила в ванную наверху, запиралась и включала воду, чтобы они думали, будто я чищу зубы. А сама, придвинув коврик, чтобы не замерзли коленки, опускала голову в унитаз и через трубы слышала, что говорят родители. Это была практически прямая линия на кухню, где они, как правило, скандалили, точнее, скандалила моя мать. Ее было слышно гораздо лучше.
– Может, ты для разнообразия сам попытаешься на нее повлиять, она ведь и твоя дочь? Я уже на пределе.
Отец: молчание.
– Ты не знаешь, каково мне было, воспитывать ребенка одной, пока ты там прохлаждался.
Отец:
– Я не прохлаждался.
Тут же:
– Я ведь ее не так уж и хотела. И замуж за тебя не просилась. Мне просто ничего не оставалось, только делать хорошую мину при плохой игре.
Отец:
– Мне жаль, что ты недовольна тем, как все вышло.
В ответ, очень злобно:
– Ты же врач, не говори, что ничего не мог сделать.
Отец: (тихо и неразборчиво).
– Не говори чепухи, ты убил достаточно людей.
«Святое»! К чертовой матери!
Сначала я была просто шокирована – главным образом потому, что она употребила выражение «к чертовой матери». Она всегда старалась быть леди – перед всеми, даже передо мной. Позднее я пыталась понять, что имелось в виду, и когда она сказала: «Если бы не я, тебя бы здесь не было», – я попросту не поверила.
Мое обжорство было не только вызовом, но и реакцией на страх. Иногда мне начинало казаться, что меня вообще нет, ведь я – случайность; я слышала, как мать назвала меня случайностью. Думаю, мне хотелось обрести твердую форму – твердую, как камень, чтобы от меня нельзя было избавиться. Что я им сделала? Стала ли я ловушкой для своего отца, если он действительно мой отец, испортила ли жизнь матери? Я не осмеливалась спросить.
Какое-то время я мечтала стать оперной певицей. Они хоть и толстые, а все равно носят пышные костюмы, и никто над ними не смеется, наоборот – их любят и хвалят. К несчастью, я не умела петь. Но опера меня привлекала. Как прекрасно стоять на сцене и орать во весь голос про любовь и ненависть, гнев и отчаяние. Вопишь во всю глотку, а получается музыка. Это было бы что-то.
– Иногда мне кажется, что ты совсем дурочка, – говорила порой мать. Когда я плакала по идиотскому, с ее точки зрения, поводу. Она считала слезы явным признаком непроходимой тупости. Слезами горю не поможешь. Поздно плакать над пролитым молоком.
– Мне скучно, – отвечала я. – Не с кем играть. – Играй с куклами, – советовала мать, подводя губы.
Что ж, я играла с ними, нейлоновокудрыми, лишенными мочеполовой системы, пластмассовыми богинями с открытым детским взглядом и гладкими, без сосков, грудками-выступами, которые напоминали коленки и не рождали ненужных мыслей. Я наряжала их для светских раутов, куда они так и не попадали, потом опять раздевала – и смотрела, смотрела, страстно желая их оживить. Они были непорочны, нелюбимы, обречены на одиночество: кукол-мальчиков в те времена не выпускали. Мои красавицы танцевали друг с другом или стояли у стенки в глубокой кататонии.