На следующий день с помощью Лабори я составляю открытое письмо правительству. По его предложению я отправляю его не религиозному и несгибаемому военному министру, нашему игрушечному Бруту, а новому премьеру, антиклерикалу Анри Бриссону:
Мсье премьер-министр!
До настоящего момента я не мог выступать открыто по поводу секретных документов, которые, как утверждается, устанавливают вину Дрейфуса. Но поскольку военный министр с трибуны палаты депутатов цитировал три документа из секретной папки, я считаю своим долгом сообщить Вам, что готов перед любым компетентным судом доказать: два документа, датированные 1894 годом, не имеют отношения к Дрейфусу, а документ, датированный 1896 годом, несет на себе все следы фальсификации. Поэтому представляется очевидным, что доверием военного министра злоупотребили, как и доверием всех тех, кто принял за правду релевантность первых двух документов и подлинность третьего.
Примите, мсье премьер-министр, заверения в искреннем почтении.
Ж. Пикар
Письмо попадает к премьеру в понедельник. Во вторник правительство предъявляет мне обвинение в уголовном преступлении, основанное на расследовании Пельё; они утверждают, что я незаконным образом рассекретил «письма и документы, важные с точки зрения национальной обороны и безопасности». Назначен следственный судья. В тот же день – хотя я не присутствую при этом, а только читаю отчет на следующее утро в газетах – совершен налет на мою квартиру на глазах толпы в несколько сотен человек, орущей: «Предатель!» В среду меня вызывают к судье, назначенному правительством, – Альберу Фабру в его кабинет на третьем этаже Дворца правосудия. В его приемной ждут два детектива, которые арестовывают меня и беднягу Луи Леблуа.
– Предупреждал я тебя, что нужно дважды подумать, прежде чем соглашаться, – говорю я ему. – Я разрушил слишком много жизней.
– Дорогой Жорж, выкинь это из головы. Для разнообразия интересно познакомиться с системой правосудия с другой стороны.
Судья Фабр – нужно отдать ему должное, – кажется, смущен этой процедурой – говорит мне, что я на время расследования буду помещен в тюрьму Ла Санте, тогда как Луи останется на свободе под залог. Во дворе меня на глазах нескольких десятков репортеров сажают в тюремный экипаж, у меня хватает присутствия духа отдать Луи мою трость. На этом меня увозят. По прибытии в тюрьму мне приходится заполнить регистрационный бланк. В графе «вероисповедание» пишу: «отсутствует».
Я сразу же понимаю, что Ла Санте не похожа на Мон-Валерьян: здесь нет ни отдельной спальни, ни ватерклозета, ни вида на Эйфелеву башню. Меня запирают в крохотную камеру четыре на два с половиной метра с маленьким зарешеченным окном, которое выходит во двор для прогулок. Здесь есть кровать и горшок – больше ничего. Пик лета, температура на улице тридцать пять по Цельсию, время от времени случаются грозы – приносят кратковременную передышку. В камере настоящее пекло, воздух застоялый, наполненный запахами тысяч тел, еды, продуктов жизнедеятельности, пота, – отличие от казармы не так уж и велико. Я ем в своей камере и заперт на протяжении двадцати трех часов в сутки, чтобы исключить мое общение с другими заключенными. Но я слышу их, в особенности по ночам, когда свет выключен и делать нечего, разве что лежать и слушать. Их крики похожи на звериные в джунглях – нечеловеческие, таинственные, тревожные. Часто я слышу такие завывания, вопли и нечленораздельные мольбы о пощаде, что утром жду – вот придут тюремщики и сообщат мне о каком-то жутком преступлении, совершенном в тюрьме ночью. Но наступает день, и тюрьма живет по заведенному порядку.