С приходом Глеба в наш класс мне пришлось заново учиться понимать ребят: почему все они так дружно встали на сторону Глеба?!
— Чацкий не слушает Софью, — открывают они. — Не видит её состояния. Он занят только тем, что чувствует сам.
— Не только Софью, он вообще не видит собеседника, иначе зачем стал бы перед Фамусовым высказывать сокровенные взгляды?
— Его одиночество закономерно, таких умных, как он, там больше нет, но разве может он один бороться с фамусовским обществом? Он мог бы убедить кое в чём Софью, Софья поумнее остальных.
— Он очень честный, этот Чацкий, и крепко держится за то, во что верит. Никто не может разрушить его взгляды.
Я молчала, ничем не помогая им, хотела, чтобы они сами поняли: комедия и о нас, какими станем мы, как проживём жизнь? Я подводила их к тому, что Чацкий — эгоист. А Глеб сознательно культивирует эгоизм, чем, безусловно, рано или поздно тоже может обречь себя на одиночество.
Мне хотелось сказать это Глебу. И ещё сказать: пусть порой сострадание и не помогает тому, у кого горе (как правило, помогает), но отсутствие его нравственно убивает самого человека.
Вместе с тем я понимала: Глеб словам не поверит. Поэтому придумала поездку в Брест.
Сначала мы встретились с пограничниками и дали им концерт.
В концерте Глеб участвовать не захотел. «Играть на гитаре я не умею, петь не умею и стихов читать не умею».
Наконец Брест. Ветер сдувал с кирпичных развалин снег, в щелях между камнями сиротливо метались сухие травинки. Разных размеров башмаки сожжённых детей, скелеты детей на фотографиях и глаза у детей — недетские, глаза — перед смертью, глухая тишина сдерживающих дыхание людей, осторожно ступающих по паркету музея, — всё это связывало нас в общий узел: мы жались друг к другу и шли медленно, вздрагивали, встречаясь с глазами погибших.
На пути к выходу нас остановил голос:
— Напишите впечатления в книгу.
Он застал нас врасплох.
Ребята недоумённо посмотрели на служителя музея — не в цирке же мы побывали — и пошли к двери, а Глеб остановился. Стоял посередине фойе сгорбившись, растерянно глядя вслед ребятам. Но вот он подошёл к книге, открыл её. Сперва долго, морщась, вчитывался в строчки записей, оглянулся на ребят, остановившихся у двери, ткнулся невидящим взглядом в меня и стал писать.
Подошли Даша с Шурой, тоже потерянные, долго разглядывали кривую запись Глеба — «Мы не забудем» — и расписались под ней.
Стали подходить другие. Читали, ставили свою подпись — и оставались подле Глеба, словно ждали ещё чего-то.
Я поняла, что поступила с ними жестоко: вырвала их из сегодняшней спокойной зимы, когда они ещё полны впечатлениями от встреч с пограничниками, когда в руках значки и проспекты о Беловежской пуще, кинула в прошлую беду, лично для меня живую.