Сильные. Книга 1. Пленник железной горы (Олди) - страница 212

От кого потребовал? Да от меня, от кого еще?

7

Ыый-ыыйбын!

Белый Владыка, как же я им завидовал! Еще отправляясь за конями, за ногами для брата, я втайне понимал, что кони — чепуха, ноги — самообман, страстное желание выдохнуть огонь Кузни, охладить грудь и мозг, и что нам с Нюргуном, как ни крути, не избежать испытания. Когда рождается дитя, оно делает первый вдох. Младенец кричит — или умирает молча. Когда рождается дитя-боотур, оно набирает полную грудь воздуха и кричит, как все дети, требуя еды и ласки. Когда боотур рождается во второй раз — в Кузне, в горне, на наковальне! — ему не избежать повторения. Второй первый вдох, второй первый крик — не перековка, имя которой «родовые схватки», но облачение в доспех. Иначе… Нет! Я не хотел об этом думать. Не хотел вспоминать о том, что из Кузни возвращаются не все. Что ты должен сделать, брат мой Нюргун? Набрать полную грудь воздуха. Заорать во всю глотку, требуя войны и битвы. Вооружиться; выжить.

Что должен сделать я?

Помочь тебе вооружиться, а значит, ударить.

— Бей!

Ну, я и ударил.

— Люблю, — сказал Нюргун, потирая грудь.

Он гладил, растирал, баюкал то место, куда угодил мой кулак. Ему было больно. Я же видел, что ему больно! Пожалуй, недостаточно больно. Любой другой боотур уже стал бы вдвое больше. Любой другой боотур врезал бы мне в ответ как следует. Я ненавидел тихую, всепрощающую улыбку Нюргуна. Ненавидел. Очень ненавидел. Я рос, расправлял плечи и свернул бы шею советчику, который предложил бы мне усохнуть. Я не знал иного способа заставить брата взяться за оружие.

— У-ух! — возликовал Уот.

Адьяраю нравилось, как я бью. Сейчас я был не такой уж слабак.

Когда я вспоминаю этот день, я гляжу на себя со стороны. Перебираю случившееся, как бусины, гладкие или шероховатые; даю оценку и замечаю подоплеку. Иначе мне, сильному, трудно. Бить и размышлять? Немыслимо трудно. Мы, сильные, мало что запоминаем из совершённых нами поступков, если сила, будто кровь из вспоротых жил, хлещет наружу. Драчливые дети, мы куда легче забываем, выбрасываем из памяти, теряем без жалости. Из далекого далека, стоя на другом краю времени, а может быть, и пространства, я вижу могучего Юрюна Уолана, который лупит брата смертным боем. Боотур, я бил и бил Нюргуна, требуя отклика, и уже плохо соображал, зачем я его бью, какого отклика хочу. Вооружить беднягу? Спасти? Поднять на ноги? Затеять драку? Отвести душу?!

Убить и освободиться?!

— Бей! — орал Уот. — Кэр-буу!

— Люблю, — кивал Нюргун.

А я рос и рос.

Я убил бы его, когда б не Эсех. Мальчишка вдруг расхохотался, как безумный, и хохот заставил меня отступить. В иной ситуации я отступил бы раньше — Нюргун не сопротивлялся, и это смиряло боотура во мне. Но я ведь дрался не с Нюргуном! Я дрался с его покорностью, будь она проклята, с его бронированной уверенностью, что брат, что бы ни делал, не в состоянии причинить ему вреда, с готовностью жить, если мне так надо, и умереть, если мне того захочется. Эти враги были непобедимы, пока Нюргун жив. А Юрюну Уолану кровь из носу требовалось, чтобы они пали в бою, стали прахом, гнилой мертвечиной. Даже если они падут вместе с безропотным Нюргуном…