Поминать Омогоя должны завтра. А песню — сегодня? Впрочем, дедушке Сэркену виднее. Поминальные песни слушать можно кому угодно, даже детям. Пойти? Не пойти? Останусь, решат, что я и впрямь виноват. Кто прячется, тот и виноват.
— Иду.
По дороге мы с Кустуром молчали. О чем тут говорить? Когда мы пришли, люди уже занимали места на тюсюльгэ, выстраивали полукруг. Точь-в-точь облава на певца! Впереди по центру — старики и старейшины. За ними, густой толпой — взрослые мужчины с женами. За ними — неженатая-незамужняя молодежь и воины. По краям — мы, мальчишки. Девчонки-то больше с семьями, с матерями. А мы — вроде как сами по себе.
Напротив людей улуса, многие из которых расселись прямо на прогретой солнцем земле, лицом на восток устроился Сэркен Сэсен, почетный гость. Ему скамейку принесли, шкурами застлали. Я на дедушку глянул, аж вспотел. Шуба с горностаевой опушкой, шапка соболья с тремя хвостами; штаны с меховыми набедренниками… Это в летнюю-то жару! Мой отец снизу мерзнет, а Сэркен, должно быть, весь целиком. Впрочем, выглядел он еще вполне крепким, сидел прямо, не горбился. Борода седая, лицо морщинами иссечено, будто утес трещинами, а взгляд цепкий, острый, молодой.
У ног дедушки устроился Толбон со своим хомусом[9] — подыгрывать сказителю, когда тот петь станет. Я приметил, где родня Омогоя собралась, и потащил Кустура на другой край. Не могу я его родным в глаза смотреть! Не могу, и всё. Кустур не возражал. Мы как раз успели сесть между Чагылом и Никусом, когда Сэркен Сэсен встал со скамейки, и упала тишина.
Дедушка выпрямился и застыл. Никакой он нам не дедушка, ни мне, ни Кустуру, ни даже папе. А вот так стоит, и кажется, что дедушка он всем-всем, сколько ни собралось. Все три мира поставь на ладошку — чья ладошка? Дедушки Сэркена! Мне и впрямь почудилось, что он каменный. Порыв ветра налетел — даже полы шубы не колыхнулись. Одни глаза на лице живут, каждому в душу заглядывают.
Кто рожден — уйдет,
Кто ушел — ушел,
Так наш путь лежит.
Так в начале времен повелел, приказал
Господин-судьба…
Чуть запоздав, вступил Толбон. Чистые печальные звуки хомуса вплелись между слов, поплыли над головами к Верхнему небу. Путь душе указывали? Мир изменился, воздух сделался прозрачным до звона. Горы на горизонте, стена леса за ручьем — всё раздвинулось, отступило, а небо, наоборот, придвинулось ближе. Небо — и морщинистый лик Сэркена Сэсена.
…Молодым ушел храбрый Омогой,
С гордо поднятой головой,
Юноша удалой
С солнечными поводьями за спиной.
Сюр-дыхание истекло,