Растроганный собственным великодушием, Николай решил угостить старух и попа чаем, разжег костер, налил в чайник воды, поставил на огонь.
— Чайку хотите? — спросил, обращаясь к попу.— Батюшка! Чаю...
Поп лишь покосился в его сторону, губы его шевелились в молитве. Старухи теснее сошлись к нему, стараясь разобрать, что он шепчет. Бабка Марфа строго погрозила Николаю и — пальцем к губам — велела молчать, не сбивать батюшку. Поп, похоже, входил в раж, все реже заглядывал в священное писание, говорил с подъемом, речитативом, голос его вздымался, и «аминь!» слышалось вполне отчетливо. Старушки благостно крестились вслед за ним. Время от времени он поворачивался к часовенке, за ним поворачивались старухи, и все дружно отбивали поясные поклоны. Затем поп и следом старухи снова поворачивались к «самовару» и продолжали творить молитву, которая казалась бесконечной. Уже и вода закипела, и чай в заварнике настоялся, и кружки Николай сполоснул и расставил на сколоченном из досок столе, и хлеб, сахар, печенье разложил кучками, а энтузиазм у попа и старух все еще не иссяк.
И откуда столько слов? — поражался Николай, глядя, как быстро, неистощимо бормочет святой отец, с каким искренним напором крестится, машет крестом и бьет поклоны, поворачиваясь к часовне. Добросовестность, свойственная провинции, подумал Николай. И какая искренняя вера! Нет, свои пятьдесят или сто он сегодня заработал честно. Теперь «самовар» будет угоден богу, и дело пойдет веселее...
Наконец, уже весь в поту, поп отбил последние поклоны часовне, трижды произнес святое «аминь!» и, расслабившись, опустил крест и Библию, которые тут же у него подхватили услужливые старушки, а самого взяли под руки и повели к столу отдыхать.
Николай подтащил к столу еще несколько чурок, широким жестом пригласил усаживаться.
— Бабушка, угощай гостей, — сказал бабке Марфе.
— Спасибо, внучек, дай бог тебе здоровья,— елейным голоском пропела бабка. Темненькие мышиные глазки ее слезились, источали патоку.— Садись, батюшка, передохни,— уже по-хозяйски пригласила она попа.
Батюшка был худой, тщедушный, еще совсем на вид молодой, лет этак тридцати пяти, от силы сорока. За сильными стеклами очков наивно и как-то растерянно таращились глаза, и весь он показался Николаю каким-то пришибленным, смущенным. Ботинки на нем были стоптанные, концы брюк обтрепались. Николаю стало жаль его, и он собственноручно налил ему в свою фарфоровую кружку крепчайшего чаю. Попик перекрестился, взял кружку дрожащими руками, обнял пальцами, как бы согревая их, но, взглянув на чай, деликатно отставил кружку.