Само собой разумеется, тут же, у них под боком, расстилалась необозримая степь обязательных предметов: история КПСС, политэкономия, марксистско-ленинская философия, научный коммунизм, научный атеизм и пр. Ситуация вполне привычная: в то время, даже покупая килограмм колбасы, человек был обязан, приплатив, взять «в нагрузку» три банки несъедобных консервов, так что не было ничего странного в необходимости тратить два часа в неделю на лекции по диамату, в качестве приплаты за возможность познакомиться с основами диалектологии. Я была готова платить и больше за счастье проникнуть в тайны словообразования в готском языке. Просидев четыре года на диете, состоявшей из теории множеств, термодинамики и интегрального исчисления, я испытывала головокружение от предстоящего изобилия гуманитарной пищи.
Однако, переступив в положенный день порог факультета, я испытала головокружение и совсем иного рода, впервые полностью осознав причину недовольства родителей моим выбором профессиональной стези. Из веселой компании юных математиков, живых, открытых и любознательных, я попала в окружение чинных девиц, отличниц и зануд (таково было первое впечатление), и вдобавок ко всему политически благонадежных. После блестящих учителей Второй школы, в большинстве своем ярких индивидуальностей, людей «своих», близостью с которыми мы так гордились, – серые университетские преподаватели, говорящие и думающие тезисами партконференций. И с первого же дня, с первого же часа, по всем предметам, по любому поводу – поток официального словоблудия, лошадиные дозы идеологии.
В шумной толпе студентов-филологов я вдруг почувствовала себя в полном одиночестве. Один из однокурсников рассказывал впоследствии, что его настолько смутил тон моих высказываний, что он даже пересказал их своим родителям. Те немедленно встревожились и посоветовали ему быть начеку: «Она либо дура, либо стукачка!»
Стукачкой я не была, глупость же моя, к счастью, не была неисправимой. Очухавшись от первого шока, я осознала необходимость научиться держать язык за зубами, избегать всего, что могло быть сочтено за провокацию. Дала себе слово быть осторожной в разговорах со студентами и постараться найти среди них тех, кто смотрит на вещи так же, как я, – в том, что такие существовали, я не сомневалась, просто они старались не высовываться. В отличие от Второй школы на филфаке их было ничтожное меньшинство, очевидно, в той же пропорции, что и в любом другом советском заведении. На этом фоне уникальность школы выступала еще ярче.
Уже на первом курсе у меня сложилось восприятие мира, которому суждено было сохраниться на протяжении ряда лет: с одной стороны, смесь страха и постоянно ощущаемого давления, с другой стороны, в противовес им, крепнущее чувство внутренней независимости – сочетание довольно шизофреническое. После исчезновения защитной микросреды, каковой являлась Вторая школа, соотношение между «они» и «мы» резко изменилось: отныне «мы» сжалось до пределов семьи и узкого круга друзей – все остальное было «они». Надо было как-то приспосабливаться, избегать эксцессов, выбирать в научные руководители наименее одиозных преподавателей, находить нейтральные сюжеты для курсовых работ. Все мои новые друзья выучились этому еще в школе, теперь настала моя очередь. Но похоже, время было упущено.